Да если б могла я!.. В жаб превратила вас всех и насадила на вертел, на медленном огне да прожаривая!.. Он просто так ушёл. И он не научил меня колдовать.
По деревне бежала, едва не падая уже от быстрого бега. Было напряжённо как-то в воздухе. Собаки даже не гавкали. Дети примолкли. И, увы, из-за поворота уже заметила народ, толпившийся возле колодца.
Остановилась. Перехватило от ужаса сердце. За Грань ушла мама что ли?..
– А вот и Зарёна, – тётка троюродная, в сторону дома моего глазами косившая, и меня вдруг приметила. – Явилась и не запылилась!
И люди неспешно, издеваясь будто, подвинулись.
Ведро опрокинутое, чуть воды на дне, а лужа вся явно успела на солнце высохнуть, пока она лежала. И шла мама обратно от колодца уже. Два ведра взяла, коромысло. И… никто, значит, не помог!
На колени возле неё упала, роняя травы, ставшие бесполезными. Тело обмякшее, но – о чудо – тёплое ещё, приподняла, развернула к себе.
– Мама! Мамочка! – по лицу погладила, а она и не дрогнула. Замерла на коленях моих и в моих руках. – Мама… мама!!!
И трясла её, и звала её, а она не слышала меня.
– Бесполезно уже, – староста ко мне вышел, прежде стоявший, прислонившись ко своему забору.
Но она ещё была тёплая!..
Люди по-прежнему стояли поодаль. Я травинки подобрала, выбирая листки нужные, маленькие, невзрачные, блеклые, но такие ценные. Гришка говорил, они могут жизнь спасать на несколько месяцев!
– Колдует, гляди! – прошамкала бабка со стороны мужа маминого.
– Знахарем верно был краснословный этот, – староста проворчал. – Да оставь ты её, Зарёна, сердце уже не бьётся! Я проверял.
– Хоронить-то надо готовить.
– Да на чо ей хоронить-то её? Нищие две!
Но я торопливо листики растирала между рук ободранных, поднесла кашицу травяную, блекло-зеленую, серо-зелёную, к носу и к лицу матери. Хотя… больше запах крови в ноздри бил. Может, если запаха не слыхать, то и не подействует? Или подействует хуже?..
На коленях к ведру дотянулась, где воды блестело на дне.
– Воду заговаривать будет что ли?..
– Бить надо колдунов! Незачем в нашей деревне колдуны!
– Она всегда была сумасшедшей! Слову приветливого не скажет, волчонком смотрит только!
Омыть руки, травы омыть в последних каплях воды, листики растереть… долго сидеть на коленях, исцарапанных о песок, возле тела замершего, безвольного, рукою дрожащею проводить у лица, губы ей натереть. И над верхней губой тоже. Сердце замирает от ужаса. Слёзы течь начинают на её бледное лицо, бледное уже давно. Я и не заметила. Я всего у Григория спросить не додумалась.
– Да за Гранью она уже! – мать старосты проворчала. – Отмучалась уже.
А другие что-то говорили… шум этот бездушный, мутный, смех этот с разных сторон… камень царапучий, чьим-то ребёнком в меня брошенный.
Я не сразу поняла и не сразу поверила, что шансов уже нет. Я осталась одна. А она… она теперь крепко спит. И ворочаться от кошмаров не будет более. Раз последний спит мама на моих руках! Отмучилась. Ей уже не важно, что твердят люди, стоящие возле. Не долетают до неё более эти слова.
– Хоронить надо.
– А чо ей помогать-то? Неприветливая! Слову ласкового не скажет!
– Вот за разбитый нос пусть сначала извинится!
– И за мой выбитый зуб!
– Слышь, это… – на плечо ладонь легла, широкая, я её сбросила резко.
– Чо у тебя тот лекарь трепливый жил – это все видели, – Хренло на корточки у меня присел. – Грязная ты уже, никому не нужная. Но я, по великой доброте моей, тебя в полюбовницы возьму. Хоронить мать помогу, в хозяйстве подсоблю малёк. В хозяйстве баба без мужика многого не может, всяко мужик нужен в хозяйстве, – бороду огладил густую, взглядом провёл по груди моей под платьем, от пота и крови моей взмокшем, где в разорванных краях виднелась кожа кое-где и кусок груди. – А ежели ласковая будешь, мне, парню холостому, я, можа, со временем и забуду тот выбитый в детстве зуб. И женой при всех назову. Хотя хуже тебя девки в деревне нету. Такую строптивую и рыжую как ты надо ещё поискать!
– И ищи! – грудь прикрыла, запоздало заметив в прорехе виднеющуюся. – В другом месте! На хрена нужен мне мужик, который при всех столько раз худшей из баб всей деревни обозвал?!
– А могилу копать в Памятной роще сама будешь? – он поднялся невозмутимо, подбородок растирая, бороду наглаживая насмешливо, взгляда не отрывая от моей груди да фигуры, ставшей заметнее в платье намокшем.
– Да сама выкопаю! Коли людей среди вас нет! – мать осторожно на дорогу опустив, поднялась, кулаки в бока упёрла. – Коли скоты среди вас одни, что над телом матери моей стоят да ржут, да обвиняют её и меня колдовкой, когда никто и ничего никогда не видел странного с нашей стороны!
– Ну сама, так и сама! Мне-то что! – средний сын старосты Осипа и брата своего, с рыбалки убежавших, за плечи обхватил, уводя. – Пойдём, Славобор!
Но Хренло мгновений несколько поколебался. Смотрел на меня, посерьёзнев. Или на грудь мою.
– И зачем быть такой гордой? – проворчал резко. – Мать твоя чести не сберегла, да и ты мужика того, путника-болтуна, так и не сманила. Он без тебя убёг. И кому ты нужна теперь? Порченная!
Кто-то засмеялся. Бабы всё-таки миролюбиво – почти – отвернулись.
– Он мне как брат был! – вырвалось из глубины души.
Со стороны отца я у братьев и родичей иных, тех, кого не забрали на войну и кто с неё вернулся, никогда не видела столько терпения, рядом сидеть, истории рассказывать интересные, да рассказывать столько о пользе и вреде кореньев и трав! И тело укреплять упражнениями да движениями в лесу быстрыми он меня научил, палкою махая и без. Бегали вместе, смеялись. И по огороду нам с мамой помогать он один решился, хоть староста его в гости сманивал к себе, да потом уже, день на третий, слухи все али часть самую да посмачнее рассказал, что в деревне бродят о матери да обо мне.
– Ну поговори ещё, поговори! – Хренло, не удержавшись, жахнул меня несколько раз по спине.
То ли утешающей ласкою мужской, то ли из вредности. Да так приложил потною ладонью, что я поморщилась. Да по ранам кровящимся на плече приложил.
– Пойдёмте, мужики! – серьёзно сказал семнадцатилетний Осип. – Она перед нами за все слова свои и за всё дерьмо не извинится!
– То есть мать мою шлюхой звать, а меня потом в лесу и на огороде пытаться моём же завалить и поиметь, чести лишить, это типа добротою будет? А сопротивляться, чтобы гнев мужа на себя после свадьбы не навлечь, да хоть немного имя моё оправдать, перед человеком, кто всем слухам не поверит – это уже со стороны девки неправильно?! Да ты рёбра сломанные братом старосты не забывай! – у меня вырвалось. – Сам Малину лапал, сам и получил! А ходишь, сапоги им всем, семье всей вылизываешь! А я только зуб тебе вышибла, за то же!
– А у тебя силы всё равно нету, рёбра мне переломать, – ухмыльнулся парень, – баба ибо. Ничья. Ничейная. Пустоголовая. Да связалась с колдуном! – рожу скорчил, веки немного отводя пальцами грязными. – Злая-злая ведьма!
– С твоей-то славою помощь мужскую и доброту отвергать – дурь! – солидно изрёк Хренло.
Парни холостые, да пара вдовцов гордо разошлись. Примерно в одном направлении, кости мне мыть. Бабы, вдовы остались, смотреть, что я буду делать и буду ли я помощи чьей-то просить.
Мать с трудом на спину подняв, потащила, с трудом ноги передвигая. Боясь выронить, повредить. Сначала в дом, умыть. Потом одеть в лучшее. Потом… как я землю буду копать в Памятной роще, я боялась думать. Но надо было.
– Вот зря ты, – староста возле меня пошёл, – Славобор давно на тебя заглядывается, с детства. И не женился ещё. И кроме шрама на руке с войны увечий никаких себе не принёс. Мужик хозяйственный. А ты строптивая! Была бы посмирней, глядишь б, оберегать он начал б тебя ото всех этих… – вздохнул. – Болтунов.
Я шла, сгибаясь под тяжестью её тела, ноги передвигая еле-еле. Страшно хотелось пить. Глухо-глухо, редко-редко билось усталое сердце. Не смогла. Не сберегла! А если бы я из лесу успела?.. А если бы я на неделе прошлой пошла на заре да под дождём искать эти листы?! Высадила бы их у нас на дворе… но… поздно.