Сучка! Найти и убить. Задолбить ногами…
– Господи боже, этого не хватало! Что за люди, ну что за люди! Как можно бросить такое чудо! – это мать во время моих раздумий втащила «люльку» в прихожую, вынула тельце, давай разворачивать… Кому как, конечно, по мне, чудо какое-то неаккуратное. Страшненькое, под стать банановой коробке, одеялу и…
Рвотный позыв сдержала только утренняя пустота желудка – пуповина новорожденной, сантиметров едва не двадцать, завязана отвратным узлом. Где же Дашка, паскуда, рожала?.. Ох, как мама причитает!
Безымянная Пашкина дочь издает невнятные страдальческие звуки и корчится у мамы на руках. Одеяло сзади мокрое. Мне это кажется трагедией:
– Мам, смотри, она описалась! Что делать?!
– Она не раз описалась за ночь, – сердито откликается мать. – С детишками это, знаешь ли, бывает, и голосок свой умерь, а то она может даже обкакаться.
Маменька моя с юмором. Иногда – с черным. И с золотыми руками. А у меня вместо рук – «золотые перья».
– Накормить ее надо и перепеленать, – продолжает. – И только потом что-то делать.
– Да, – вроде как шучу и я, – снять штаны и бегать, потому как вариантов нет. Подкидывали ее мне, как видно из записки. Ты, мам, рада?
– Потом поговорим…
Дебет-кредит, актив-пассив: ребенок рожден черт знает где, неведомо кто принимал роды, может, братья-хиппи, сознательно избегающие больниц. Их здоровье – их проблемы. Меня-то волнует другое: у девочки нет никаких документов, кроме явно неформальных Дашкиных писулек. Вся бумажная процедура отождествления ее с человеком ложится на меня. Оно мне надо?!
В уме – провал, в сердце – смута, в руках не держится кружка с молоком, которое мать велела подогреть для мелочи пузатой. Как ее, кстати, кормить, если последняя моя соска выброшена двадцать восемь лет назад? Теперь мне ее заменяет сигарета.
Вся надежда на маму – что она еще не забыла, как с грудными обращаться.
Гляди-ка – не забыла! Глаза боятся – руки делают.
Пока я очертенело курю в прихожей, пугаясь собственных глаз, пойманных зеркалом, она шумит водяной струей, трещит разрываемой фланелью, звякает ложками и наконец командует:
– Иди сюда! Молоко разбавь в этой кружке водичкой кипяченой. Давай мне!.. Сейчас, моя лапочка, я тебя покормлю, – это уже не мне. Непобедимая сила младенческой беззащитности рождает в мамином властном голосе нежнейшие нотки. Разогретое молоко с ложки вливается в крохотную складку на мордочке, которую я бы лично не сочла ртом (но его всасывают с жадным присвистом, значит, еда попала куда надо). – И, может, ты мне все-таки расскажешь, в чем дело?..
– Ну… одна девчонка разыскала меня… нет, не так… помнишь, я ездила с одним кадром на Кавказ? Так вот это его дочка от одной хиппарки…
– А ты тут при чем?
– Ну… – отзываюсь я не хуже Дашки и тяну из кармана халата новую сигарету, – она решила отдать мне свою Пашкину дочь… потому что она Пашкина… а у нас была любовь… а она хиппует в Москве и живет нигде, понимаешь? – и затягиваюсь. И получаю:
– Ничего я не понимаю! Но курить теперь изволь на лестнице! Ребеночку вреден дым!
От эдакой жесткости тона в свой адрес я чуть сигаретой не поперхнулась, аж загасила ее и довела всю историю до логического завершения. А по истечении истории мать совсем уже по затылку меня долбанула:
– Значит, ты теперь будешь ее удочерять?
– Чего?! – непобедимая Дашка, ты словно вселилась в меня. – С какого переляху? Зачем еще?..
– Мне так показалось. Я не утверждаю, мне просто так показалось. В общем, если все же захочешь удочерять, учти – надо с маленькой в детскую поликлинику сходить, пройти полный осмотр…
Мама не сразу увидела мои восьмиугольные глаза. А как увидела, сказала тихо и просто:
– Нет, от тебя проку не будет, я сама по врачам пойду.
И есть теперь мое бытование – неравномерный пунктир: тут – вижу себя, тут – вижу ее, такую элементарную и бесконечно сложную, как атом.
Моя замечательная мама, будто веник с моторчиком, – по врачам, по магазинам, по аптекам, и, гляжу, уже сетует, что к молочной кухне не приписывают. Конечно, кто ж туда припишет перекати-поле без роду, племени и документа! Этой кухни на проштампованных детей-то не хватает, мамаши на ее пороге зубами грызутся за место… знаем, писали злобную публицистику. Девочки полмесяца отроду как бы нет на свете. Она – фантом. Фантом плачет ночами, будто осознает все свои проблемы, а мама его укачивает. Я тем временем курю на лестнице (спать под крик несуществующего существа довольно проблематично) и голову ломаю. А один раз, накачавшись дымом, как клещ кровью, с надутой головой вернулась в квартиру и взяла малышку на руки. Вот прикол – она уснула быстрей, чем у опытной мамы! С того момента мне почему-то стало думаться так: у меня есть ребенок!
Мы ее прозвали Кнопкой.
А штрихи моей биографии, не связанные с Кнопкой, все то, что раньше было важным, теперь кажется мишурой. Хотя от этой мишуры многое зависит…
Оскомину набившая диспозиция: я в кабинете главного редактора докладываю обстановку.
Дядя Степа цедит сквозь сигарету:
– Это твои проблемы. С тебя мелодрама и заметка о переменах в горсовете, – и утыкается в гранки моржиными усами. Аудиенция окончена.
– Отлично, – говорю его почтенным сединам с высоты каблуков, – тогда я в мелодраме про себя и напишу. Мне ребенка подкинули – вы представляете, какой сюжет!
В нашем до боли родном, до изжоги прокуренном кабинете Игорь Елкин слушает меня издевательски внимательно, как клиента с психопатологией, а потом начинает глумиться на плоскую тему: а может, это все-таки твой ребенок? Я посылаю его в пень, а вместе с ним – весь наш мужской коллектив, неделикатный и жизнерадостный.
В контексте статьи о службе опеки и попечительства меня оплескивает озарением: там же работает одна душевная баба, которая все знает, всех видела, ничего и никого не боится, даже журналистов!
Кинув недописанную публицистику, я – в линолеумно-фанерный коридор службы опеки и попечительства, а там очередь. Вообще-то я хорошо воспитана, но не сегодня. Красную книжку наперевес – и ходу сквозь шеренгу потенциальных усыновителей:
– Граждане, не волнуйтесь, пропустите, без паники, без возражений…– тук-тук-тук под табличку «Инспекторы». – Нина Семеновна, можно к вам?
У Нины Семеновны очки вместе с глазами лезут на лоб, и в каждой линзе – встрепанная я.
– Инна!..
– Нина Семеновна, вы мне очень нужны.
– Пойдем выйдем!
На улице – теплынь, благоухание, зеленое марево. Свернули за угол. Я закурила.
– Рассказывай!
И я захлебнулась прямой речью, и где-то на середине тирады обнаружила себя плачущей. Началась нервная икота и спазмы в горле, перевитом дымом. Потому что начала, дура, с конца: как мама открыла дверь и увидела ее в коробочке. Синевато-бордовую, мокрую, страшненькую. Бедная Нина Семеновна восемь раз вынуждена была поинтересоваться, что к чему. Я провыла эмоциональную часть и перешла к фактографической. Представьте себе фабулу романа эпохи сентиментализма, где непонятая в любви героиня рожает ребенка от легкомысленного соблазнителя, упорхнувшего вдаль по жизни, и, томимая противоречивыми чувствами, оставляет плод несчастной любви сопернице, которую чает счастливой, – а я все это выдавала всерьез. Закончив сетованием – мол, в лубочном средневековье с формальностями было проще, типа, поклянешься на распятье, что не предашь это дитя, и оно твое с потрохами, а мне вот как поступить, чтобы наверняка?..
– Постой, так это тебе оставили ребенка?
– Ну а я о чем!
– Инна, срочно тащи его сюда, я созвонюсь с Натальей Викторовной из дома ребенка, эту девочку у тебя примут безо всяких яких, как подкидыша. А ее письмо порви. Ты знать не знаешь, чей ребенок, почему он под твоей дверью оказался…
– Нин Семен! Теоретически: я могу удочерить девочку?
– А оно тебе надо?