А в монастырях на Белом море Димитрия греческому да стародавнему славянскому научили. Горсей, в Ярославле еще, да потом в Архангельске, его английскому да французскому выучил. А на украинских землях Речи Посполитой царевич по-польски заговорил. Вот такая у Димитрия случилась в жизни наука! Был московским царевичем, а стал вольным человеком. Ныне его удача, высоко замахнулся – на сам престол московский. Только, коли удастся его дерзкая мечта, останется ли там его воля, на престоле?
Самборский замок, 1604 год
Димитрий часто вспоминал вольный остров Хортицу на Днепре великом и тамошние казацкие курени. Ляхи рассказы о Хортице слушали неохотно (если вообще слушали, а не кричали в ответ «Пся крев! Хлопы! Пшекленте быдло! Нэнавиджьом!»). Для гоноровых шляхтичей Речи Посполитой украинские казаки были или холопами, или в лучшем случае – жолнежами (солдатами) на польской службе. Но Димитрию вольные и удалые казаки напоминали скота Яшку (шотландца Джеймса) из далекого угличского детства и первых, тяжелых дней в Ярославле, когда началось Митино превращение из царевича в свободного человека (или бродягу без рода и племени – называй как хочешь!).
Правда, шотландец Джеймс был наемником, но и украинские казаки нанимались в польское войско, а еще, по слухам, служили государю французскому и даже мятежникам нидерландским, что против гишпанской короны поднялись. Они не знали и не хотели знать над собой сильной и властной руки, и, может быть, именно у них, на странном острове Хортица, Димитрий научился свободе.
Разве был он, царевич, свободен в Угличе? Нет, никогда. Тогда он ходил в златотканых одеждах, ел на серебре, и все кланялись ему в пояс – все, кроме дьяка Битяговского с его кровавыми подручными. Но и Димитрий, и царица-матушка, и царевичевы родичи – все они зависели от воли Годунова. На Руси все холопы – кроме царя. Даже первейшие бояре и наследник престола. Так уж повелось издревле.
Иногда, впрочем, бывает и по-другому – когда царь становится холопом своего первого советника, как царь Федор Иванович (вольно или невольно) был слугой проклятого Бориски Годунова. Но свободы на Руси не было и нет. А на острове Хортица она была.
Именно там Димитрий впервые, замерев от удивления и негодования, увидел, как буйные казаки попирают величие и власть своего только что избранного кошевого атамана – мажут его дегтем на глазах у всей буйной воинской братии и грубо толкают в спину. Для чего? Для того, чтобы понимал, крепко помнил: не казаки служат ему, владыке, а он служит им – своим названым братьям. Не народ для властителя, а властитель – для народа. Так думали все на странном, буйном острове, а Димитрию и верилось, и не верилось, что можно вот так, запросто, обращаться со своим атаманом.
Димитрию, пришельцу из иного мира, где вековечные обычаи строились на безраздельной власти старшего над младшим – отца над сыном, барина над холопом, воеводы над ратным человеком и, наконец, государя над всеми ими – и верилось, и не верилось, что можно вот так, запросто, выбирать своего атамана на шумной и горластой сечевой раде. Он читал в старинных летописях, что и Господин Великий Новгород некогда вот так же избирал своих начальных людей и приглашал князя на народное вече, но ведь прадедушка Иван III, казалось, навсегда положил этому предел железной рукой…
На Москве, впрочем, тоже выбрали в цари Годунова, но этот выбор был заранее предрешен, скреплен Ваняткиной кровью в Угличе и мнимой гибелью Димитрия. И никто бы не посмел вымазать дегтем (для смирения!) или грубо толкнуть в спину царя Бориса Федоровича в его златотканых одеждах. Но как же тяжело дышалось в России и как легко здесь – на вольном острове!
Димитрий знал, что гоноровые польские шляхтичи ненавидят и презирают православных малороссов, и особенно украинских казаков, удалую силу кривых сабель которых им не раз приходилось испытать в битвах, – и плечом к плечу против турок или московитов, и на своей вельможной шкуре во время отчаянных восстаний на Украйне. Две непреодолимых стены высились между ляхом и малороссом. Сословная – шляхтич-лях против мужика-украинца (даже украинная шляхта не считалась поляками ровней) и религиозная – латинская вера против греческой. Но при этом и у тех и у других была одна стихия – вольность! Впрочем, разве самые жестокие войны не ведутся между собой очень похожими друг на друга народами и разве не становятся порой врагами самые близкие люди? Сходное тянется, увы, не только к единству, но и к противной Богу и людям лютой вражде…
Панна Марианна была единственной полячкой, готовой слушать рассказы Димитрия о буйных украинских куренях. И он кружил ей голову этими странными полулегендами, в которых трудно было отличить вымысел от правды, а истинно пережитое от приукрашенного. Марина так мило – то ли по-детски, то ли по-девически – ойкала и хлопала в ладоши, особенно когда «молодой господарчик» описывал ей торжественную и одновременно потешную церемонию выборов кошевого атамана.
– Я слыхала, мой господарчик, что у хлопов в их куренях не имена, а прозвища. Да такие, что и выговорить трудно! И у вас, принц, такое прозвище было? – спрашивала панна Марианна, и голос ее дрожал от волнения и любопытства.
Снова и снова, вечер за вечером, а порой и ночь за ночью, если в Самборском замке устраивали бал или прием, Димитрий и Марина оставались вдвоем – то в замковой библиотеке, то на крепостном валу, а то и в старом саду. Панна Марианна сидела на своей любимой скамье, а верный рыцарь – прямо на земле, у ног красавицы. Так полагалось вести себя влюбленному шляхтичу, и Димитрий порой ловил себя на мысли, что никто на Руси не стал бы так сидеть у ног женщины, внимая каждому ее слову или вздоху. Но Димитрию было хорошо с Мариной, ему нравилось рассказывать ей о своей жизни, мешая правду с небылицами, как вино с водой.
Впрочем, царевич слыхал, что древние эллины пили только разбавленное вино, а неразбавленное оставляли «варварам» – скифам. Стало быть, и он ведет себя как эллин, соединяя правду с легендой, сказкой. Главное, что осталось в его жизни после стольких странствий и чужих земель, – это месть за гибель названого братца Ванятки и собственную мнимую смерть, месть Годунову. И еще зловещие, полные тайны и ужаса сны, в которых снова и снова приходил к нему Ваня Истомин с красной, кровавой лентой на шее и молил об отмщении. А как звали Димитрия в буйных запорожских куренях – какая, собственно, разница?! Он и сам уже не помнил этого чудного имени, но придумать, домыслить его не считал зазорным.
– У казаков, которых вы, ясновельможная панна, несправедливо называете хлопами, много необычайных имен. Бородавка, Вовк, Ворона, Гнида, Голота, Держихвист-Пистолем… Были такие вольные рыцари, коих величали Задерихвист, Кирдяга, Корж, Кривонос, Лысыця, Лупынос, Не-Рыдай-Мене-Маты, Непийпиво, Пивторакожуха…
– Какие странные имена, мой принц! – морщилась Марианна. – Разве может шляхетный рыцарь так именовать себя? Это имена разбойников! Имя рыцаря должно быть красивым и звонким.
– Как ваш голос, милая панна?
– Как сталь, мой принц!
– Эти люди горды и сильны, моя панна. Они могли бы назваться своими подлинными именами, многие из которых знает Речь Посполитая! Вы слыхали, должно быть, о рыцаре по имени Байда Вишневецкий?
– О том, что совершал набеги на турецкую землю? Слыхала, мой принц!
– Разве не гордое имя носил сей казак?
– Гордое и славное, принц. Но для чего тогда разбойничьи прозвища?
– Для смирения, моя панна!
Марина не смогла сдержать изумленного возгласа. Смирение?! Это для братьев-бернардинцев, ее наставников, это для монахов и монахинь, но не для шляхетных рыцарей! Ибо у рыцаря есть гонор, и не пристало ему называть себя Кирдягой или Голотой! Или того хуже – Шматом или Часныком!
– Но подобает ли смирение рыцарю? – не удержавшись, спросила она.
– Смирение подобает всем, моя панна!
– И как же вы именовали себя, принц?
– По-всякому, ясновельможная панна. И Рыдай-Мене-Маты, и Шкодой… И Сиромахой…
– Но почему?
– Потому, милая панна, что матушка и вправду плакала обо мне, и слишком многого мне было жаль… И к тому же я – почти сирота.
Марина смутилась… Нет, никогда, никогда она бы не смогла назвать шляхетным рыцарем хлопа со странным прозвищем «Часнык» («Чеснок»)! Впрочем, пробст Самборского костела, отец Франтишек, тоже любил толковать о смирении… Стало быть, ее, Марину, мучит гордыня, и в гордыне своей она, шляхтянка, возмечтала о королевском сане… Но разве не честолюбие ведет нас по жизни и устремляет все к новым и новым высотам? Нет, панна Мнишкова непременно станет королевой, гордой и прекрасной, как Бона, властительница Речи Посполитой!
– И как же эти странные хлопы, коих вы, мой принц, именуете рыцарями, выбирают себе атамана? – с кислой улыбкой спросила Марина.
– Всем товариством, моя панна!
– Как короля у нас на сейме?
– Почти так, панна! Товариство собирается на площади и выкрикивает имена! За кого больше кричат, тот и атаман!
– У нас на сейме, принц, каждый шляхтич имеет право на liberum veto. Если он не согласен с волей сейма, то может сказать «нет!». И король не будет избран… Я слыхала, что в Московии совсем не так…
– В Московии, моя панна, все заранее решено… Кроме моего воскресения из мертвых!
– Когда же вы вернете себе московский престол, мой принц?
– Когда сторгуюсь с вашим отцом и королем Сигизмундом, панна!
В голосе Димитрия прозвучала смутившая Марину насмешка. Выходило, что он насмехался и над ними, ясновельможными, и над самим собой, и даже над королем Речи Посполитой! Этот юноша, так легко соглашавшийся со своими польскими друзьями и покровителями, прекрасно понимал, что обещает каждому из них по внушительному куску еще не разрезанного и даже не добытого пирога. Северские земли? Берите! Смоленск? Извольте, ясновельможные! Но намерен ли Димитр исполнять так легко данные обещания? В сердце Марины змеей закралось сомнение. Похоже, не намерен. Он хитрит – и торг этот всего лишь видимость. Ах, многоумный пан Ежи! Похоже, ее отец запутался в собственной паутине.
– Много ли просят они от вас? – осторожно спросила она.
– Боюсь, много больше, чем я могу дать… – со все той же несказанно удивившей Марину усмешкой ответил Димитрий. – Его Величество Сигизмунд желает, чтобы я перешел в католичество!
– Но если вы не примете нашу веру, мой принц, мы не сможем пожениться! – забеспокоилась Марианна.
Она выдала сейчас свое затаенное желание, не рано ли? Алый закат парил над Самбором, подобный пурпуру королевской мантии. Но не была ли любовь Марины к этому пришельцу неведомо откуда, этому бродяге, так уверенно назвавшему себя принцем, порождением ее полудетских грез о королевском троне, ее девчоночьего честолюбия, сотканного из рассказов старших о славных королевах Речи Посполитой?!
Сестрица Урсула никогда не хотела стать королевой, но ее доля, участь княгини Вишневецкой, ныне прочна и завидна. Не становится ли Марина на шаткий мостик с прогнившими досками, мостик, который едва выдерживает одного Димитра, но едва ли выдержит их двоих? Он – московский принц (Марина верила в это!), но он так не похож на принца и говорит странные речи, хвалит украинских хлопов и их непонятные обычаи и, что еще хуже, с сочувствием отзывается даже об еретиках-англичанах, врагах самого Наисвятейшего Отца, Папы Римского! Пусть англичане спасли Димитра от злодея Годунова, но они – реформисты, еретики, предатели святой веры! Все, кроме тех, кто в их стране остался верен Матери Католической церкви!
Димитрий поднес к губам задрожавшую ручку Марины.
– Мы непременно обвенчаемся, моя прекрасная панна! – сказал он. – Даже если для этого мне придется тайно принять вашу веру. Бог един, Марыся, но церквей и обычаев – множество. На Руси должно быть православным. У вас – католиком. Но все мы обращаемся к одному Богу в своих молитвах!
– И еретики-англичане?! И московские схизматики?! – возмущенно воскликнула Марина.
– И они, панна… Все они верят в Христа, Спасителя нашего.
– Надеюсь, мой принц, вы не станете оправдывать крымских татар, злейших врагов Речи Посполитой и Украйны? Они грабят и жгут наши села, уводят в рабство наших людей, продают в гаремы наших женщин!