Женя это предложил в первый раз. Он читал долго… Он читал о чужом для меня, таком чужом Востоке… Это была поэма „Розовый сад“, странная, навеянная зловещими сурами Корана… Это был мир мчащихся в ночи боевых верблюдов, мир безбрежных песчаных морей, мир гурий и роз в причудливых грезах хашшашинов[20 - Хашшаши?ны (ассаси?ны) – наркоманы-смертники, убивавшие по приказу легендарного Старца Горы – Хасана ибн-Саббаха, посланца Аллаха на земле, глашатая его священной воли (XI–XII вв.). Фактически – первые исламские террористы.]…
Он читал, как будто заклинал стихами ночь. Он читал, а я слушал и смотрел в его обращенное к небу лицо, как белая маска выступающее из темноты. И это лицо было утонченно восточным, персидским или иранским, с этим мягким бархатом черных в темноте глаз, надменным разлетом бровей, волнами волос, кажущимися в ночи черными, изысканным сочетанием тонкой линии носа с трепещуще нервными, породистыми ноздрями и чувственным вырезом пухлых губ… Это было лицо Сохраба, молодого иранского царя, бесстрашного воина и любовника огненных пери… Это был Женя.
– Свежо становится: сейчас часа три. Знаешь, ты все-таки иди спать.
– А ты?
– Мне рано не ехать. Постою еще здесь.
– Не хочется, но ты прав. Тогда я тебя утром не бужу. Я ведь теперь знаю, что ты тут, постараюсь заскочить на днях… А так, во всяком случае, будем вместе в Царицыне. Покойной ночи, Женя!
– Покойной ночи, Сережа… – и ты неожиданно, с каким-то непонятным ускользающим выражением взглянув мне в лицо, притянул меня за плечи и странно поцеловал два раза – в глаза, даже не поцеловал, а легко коснулся глаз какими-то не по-мужски нежными губами… – Покойной ночи, Сережа, маленький мой…
Я действительно не стал будить тебя утром: твоему вестовому удалось растолкать меня разве только без пушечной пальбы над ухом… Я не выспался и был зол как черт, к тому же в последний момент выяснилось, что стремя держится на соплях. Пришлось с полчаса ждать, пока Арсений найдет и наладит новый ремень. Я опаздывал, Алебастр был не в духе…
Так я и уехал.
Это было за два дня до моей смерти, как я потом узнал. Как же его звали, того, из разъезда? Мы встретились месяца через два. Он еще сказал, что после боя за меня свечку поставил. Я – „отпетый“. Я еще тревожился, как бы до Женьки не дошло, но потом решил, с какой стати? Никто же не знал, что я его брат, а бои шли еще те…
Убили меня, а убит был Женя.
„Незадолго до его смерти“.
В первое мгновение захотелось кричать. Тогда я и выпил самогон. Потом удалось довольно быстро взять себя в руки. А не слишком ли быстро, г-н прапорщик?
Со встречи с Женей, с этой, с последней, прошло меньше года. Семь месяцев. А за эти семь месяцев прошло десять лет. И со мной кое-что случилось за это время, хоть и не сразу заметил… Боль души, на самом деле такая же реально ощутимая, как боль какой угодно другой части тебя, – как-то перестала особенно донимать… На душе появилась какая-то прозрачная защитная оболочка… Ощущение неприятной сдавленности этой оболочкой – тревожное, но к нему привыкаешь. Зато от нее отскакивает все, что грозит проникнуть внутрь. Сквозь этот прозрачный каучук видно, что случилась еще одна беда, но отрешенно как-то видно…
Мне больно, что Жени больше нет. Очень больно. Но все-таки не так, как было бы с год назад… Далеко не так.
Слишком многое произошло с тех пор… И половины произошедшего хватило бы на то, чтобы убить меня прежнего.
Ах да, меня прежнего тоже убили. Как будто только что: я лечу из седла убитого Алебастра, поднимаюсь с осыпанной березовой ветошью травы… Винтовка, валяющаяся в десяти шагах… И без тени страха – просто какая-то очень большая мысль: „Это – конец…“ Несколько нацеленных на меня винтовок… Необычная яркость красок, какая-то странная запоминаемость каждой мелочи: крапивницы над метелкой травы… Как все это врезается навек в память, когда понимаешь, что последние доли секунды смотришь и видишь…
Две дырки в легком. Снизу. „Дешево отделались, молодой человек…“ – это уже в полевом лазарете. Если бы наши не взяли этот хутор Елизаветинский, ох и лежать бы мне там полеживать, покуда птички не склевали. Но, так или иначе, а убит я был и потому что „отпет“, и потому что знаю ощущение конца… Настолько странно было через сутки, очнувшись, снова почувствовать себя на этом свете, что я даже не очень удивился, узнав случайно о том, что в этом же самом лазарете эдак за неделю до моего появления умер Вадик Белоземельцев…
Вадик Белоземельцев умер в той же самой палате полевого госпиталя… На том же одре, быть может.
За эти больше чем полгода так и не стало известно, живы ли папа и мама…
Жени больше нет.
Но для меня теперешнего все это, увы, не смертельно.
В первый раз я ощутил это, когда мы шли из Финляндии… Утро, серый снежный день, серая снежная степь без конца, серое небо без краю… За спиной случайный ночлег, который ты оставляешь навсегда… А где-то далеко уже не существует твоего дома… Твои корни вырваны… Ты – щепка, плывущая в водовороте, маленькая частичка Великого Кочевья… Не человек, а именно частичка, безвольно попавшая в движение водоворота… И твой утраченный дом не важен, потому что утрачен не только твой дом; и не важна разорванность связи с призрачно существующими мамой и отцом, потому что все связи вокруг тебя разорваны, и не важен твой путь, потому что он независим от тебя…
Мы с Женькой Чернецким оба знали тогда, что чувствуем одно и то же. И что нас, независимо от нашей воли, скоро разведет в стороны… Мы только успели тогда понять, что нашли друг друга.
Женька… Как много значит в моей жизни это имя!.. Но если в прекрасно чужом мире моего брата я мог бы и хотел бы быть только гостем, то Женька Чернецкой… Ладно, о таком молчат даже в мыслях.
А возможно ли разорвать эту прозрачную каучуковую оболочку? Если по-настоящему осознать, что Женя погиб, что Вадик умер, что очень хочется положить голову на колени маме… Что нет больше московской квартиры…
Но вы этого не сделаете, г-н прапорщик… А может быть, вам только кажется, что вы можете это сделать?»
6
– А скажите, г-н штабс-капитан… – обратился Сережа к Некрасову. За ночь его изрядно полихорадило, об этом говорила темная корка на растрескавшихся губах. – Мне, собственно, еще вчера хотелось вас спросить… Вам ничего не говорит такое имя – Елена Ронстон?
«Вот бомба, наконец, и разорвалась», – подумал Вадим. Сережин вопрос прозвучал очень неожиданно – до этого речь шла о том, как долго имеет смысл пережидать в сторожке. Юрий, как показалось Вадиму, не изменился в лице.
– А с чем для вас связано это имя, г-н прапорщик? – ответил он вопросом, и голос его, к удивлению Вишневского, прозвучал почти мягко.
Средь благовонной тишины
В ночи склоняю я колена,
Мои уста обожжены
Заветным именем «Елена».
Я пью. В священном кубке дно
Звездой мерцает сокровенной,
Есть двуединое одно:
Я – рыцарь ночи и Елены.
Жизнь, душу, кровь мою за меч,
Летящий молнией надменной,
За меч, что в силах влёт рассечь
Все путы лунные Елены.
Все сроки нам предрешены,
И жизнь отвечная нетленна,
Мои уста освежены
Волшебным именем «Елена», —
негромко процитировал Сережа.
– Как это называется?
– «Ноктюрн к Елене». Собственно, это только наброски к нему. Женя хотел закончить, но я не знаю, закончил ли… Это посвящается Елене Ронстон – больше мне это имя ничего не говорит. Так вы знали ее, г-н штабс-капитан?
– Не то чтобы знал, но знаком я с ней был, г-н прапорщик.
– Ну да, конечно же были, – улыбнулся Сережа, – ведь вы же знали Женю по Петербургу! Красивое имя… Женя вообще придавал очень большое значение именам. «Имена сольются в вензеле двойном…» – это тоже из стихотворений к Елене Ронстон.
– Тонкая натура, – задумчиво произнес Юрий. – Слишком тонкая. А где тонко, там и рвется. – И, посмотрев на собеседника сквозь стакан, он залпом выпил его содержимое.
– Вы говорите о Елене Ронстон?
– Именно, молодой человек.
– Г-н штабс-капитан! – Побледневший Сережа медленно поднялся за столом. – Эту женщину любил Женя.
– И вы, безусловно, полагаете, г-н прапорщик, – Юрий так же медленно поднялся напротив Сережи, – что это поднимает ее на недосягаемую высоту?
– Господа, господа! Юрий!