– Много-много, – сказала я наигранно-весело, ему в тон. – Отбоя от клиентов нет.
Если он сейчас будет задерживать меня и трясти, как грушу – сюда поднимется и продюсер. Что будет дальше, я плохо представляла. Может, вежливый разговор. А может…
– Гони процент, – Сим-Сим протянул заскорузлую, казалось, вечно немытую ладонь. – Если ты в шоколаде – поделись шоколадом. Живо! Я жду.
Он никогда не умел ждать. Если я промедлю сейчас – он размахнется и ударит меня по лицу. Меня так часто били по лицу. Неужели меня когда-нибудь не будут больше бить по лицу? Никогда?!
Что надо девке для обворожительной улыбки? Жемчужные зубки, алые губки, кончик язычка дрожит между зубов, глаза блестят, шепчут: я вся твоя. Я улыбнулась Сим-Симу так обворожительно, как только могла. И он дрогнул. Он не занес руку над моим лицом.
– Клиент внизу, Сим-Сим, – доверительно шепнула я. – Клиент внизу, в машине, у подъезда. Богатенький Буратино, между прочим. И очень. Я ни разу таких не отлавливала. Если ты испортишь мне морду – пеняй на себя. Мы упустим крупную рыбу. Синего тунца. Синий тунец, знаешь, очень вкусный. Сейчас я не дам тебеденег, Сим-Сим. – Я вцепилась рукой в юбку и потянула вверх, обнажая бедро в черных ажурных колготках. – Не сейчас. Позже. Дай мне поработать. Не калечь меня. Не сбивай меня с настроения. – Я выдохнула ему в лицо ночной винный перегар, запах дорогого табака. – Я приеду с дела и позвоню тебе на сотовый. Идет?
Он готов был сожрать меня глазами. Его жирные щетинистые щеки затряслись, как студень. Ненавидяще проткнули меня колючие зрачки.
– Ты, – выдохнул он и поправил под кожаной курткой галстук, сдавивший горло. – Вывернешься, как уж, из – под любого сапога. Не врешь?
– Спустимся вместе, – кивнула я на дверь. – Посмотришь, как я сажусь в черный «кадиллак». Только номер не запоминай, ладно?
Как же я ненавижу твою синюю щетину. И все же я тебе обязана. Ты спас меня от голодной смерти. Ты научил меня торговать собой. Все на свете товар. Все продается и покупается. И живот и груди. И любовь и голос. И земля на Ваганьковском кладбище. И Карнеги-холл для концерта новой Любы Башкирцевой. Обновленной. Клонированной. Возрожденной Господом Богом после удара шилом или спицей в нежное горло, в певческое птичье горлышко, спевшее людям столько песен про Бога и любовь.
… … …
«Если вы думаете, что вы не можете быть счастливы в браке, вы глубоко ошибаетесь; все несчастья супругов – от отсутствия смелости. Летите!»
М. Роуз, И. Сведенборг. «Трактат о семье». Бостон, 1999
У погибшей Любы Башкирцевой был когда-то муж; замечательный муж; заметный издали муж. Главу концерна «Драгинвестметалл» Евгения Лисовского знали все в России, о Москве и говорить нечего. Евгений Лисовский погиб год назад в Москве при обстоятельствах, оставшихся невыясненными. Любочка была на гастролях во Франции, в Париже, когда Лисовскому перерезали горло. Алла не знала подробностей, смутно что-то помнила из газет.
Беловолк привез ее в Раменки, в квартиру Любы. Он окликал ее: «Люба!» Когда она не поворачивалась – бил ее наотмашь по щеке. «Ты выбьешь мне зубы», – зло шипела она. «Новые вставлю», – шипел в ответ он. Дома уже ждала их странная, сухая, как высохший в коллекции богомол, серая как вошь женщина, с впалым ртом, как у старухи, а сама еще не старая, стриженная «под горшок», с амазонитовыми, ярко-зелеными сережками в отвислых мочках. Женщина тут же взяла Аллу в оборот. Одна из комнат в двенадцатикомнатной квартире была отведена под тренажерный зал. «Для начала сгоним лишние жиры, – процедил Беловолк, ущипывая Аллу за крепкую ягодицу, – есть, есть жирок, нагуляла на проститутских харчах. Посади ее на молочную диету. Салаты. Питье без сахара. Вместо хлеба – хрустящие хлебцы. Ничего не жрать после шести вечера. Замечу – убью!»
И началось. Это все началось. Алла думала – ничего страшного, ну, постригут ее, ну, покрасят «Лондаколором»… Это все началось так бурно, неистово и дико, что она думала – нет, лучше умереть. Пусть он лучше меня действительно убьет, этот полоумный продюсер, делатель двойников.
Дама, Изабелла Васильевна, истязала ее по-средневековому. Выкручивала ей ноги-руки на шведской стенке. Заставляла отжиматься по двадцать, по тридцать, по сорок раз. Когда Алла кричала: «Не могу!» – и падала на черный мат, обливаясь потом, заливаясь слезами, Изабелла Васильевна подходила к ней, трогала ее носком туфои и роняла: «Отдых пять минут. И сначала». «Эсэсовка», – шептала Алла полумертвыми губами. Ее щеки вваливались, глаза становились большими, мрачными, как у святой мученицы. Изабелла Васильевна регулярно, через каждые три дня, взвешивала ее на напольных весах. «Минус три килограмма, – бормотала она довольно, – минус четыре. Превосходно. Ты чуть повыше ростом, чем Люба. Поэтому тебе надо сбрасывать больше. Ты топорная. У тебя широкие бедра. Люба была – само изящество. А рожи у вас похожи». «Когда займутся моим имиджем?» – мрачно спрашивала Алла. «Заткнись, – отвечала тренерша, – не твое дело. Твое дело – слушаться меня. Мое дело – сделать тебе Любину фигуру. И в короткий срок. Ты уже занималась с педагогом-вокалистом?»
Вокальный педагог Миша Вольпи приходил каждый день. Занятия продолжались по три часа. Алла до смерти не забудет первую распевку – Миша поставил ее в студии, у рояля – ах, Любин белый рояль, белый кит, плывущий через время! – крикнул: «Открой рот шире, как можно шире! Будто у тебя яблоко во рту!» – и ударил по клавишам, извлекая мажорный веселый аккорд. «Яблоко или что другое», – подумала Алла, веселясь. По приказу Миши она пела сначала: «А-а-а», – потом: «У-у-у», – потом: «Ия-а-а, ия-а-а, ия-а-а». «Как осел», – развеселяясь все больше, думала она. Обнаружилось, что у нее хороший голос и хороший слух. «Правда, камерный голосок, – сокрушался Миша, – не особо сильный, оперный зал ты не возьмешь, но для микрофона мы тебе голосишко вытащим!» Когда Миша подошел к ней и положил руку ей на живот, на низ живота, она отпрянула и ударила его по руке ребром ладони. «Ты, каратистка, – беззлобно сказал Миша. – Это, между прочим, я к тебе не пристаю, дурочка, а объясняю, как певцу дышать. Откуда поют. Вот отсюда, – и он чуть сильнее нажал ей на низ живота. – Баба поет маткой, понятно?.. Набери сюда воздуха побольше, в живот, и выдыхай его в голову, в лоб, в затылок. Представь, что ты воздушный столб и вся вибрируешь». Он не убирал руку с ее живота, и Алла чувствовала странное возбуждение, как перед соитием. Она послушно делала все, что говорил ей Миша. «Я внук Лаури-Вольпи! – гордо сообщал он. – Мой дед воспитал великих певцов!» Алла спрашивала его: а вы сами, Миша, где-нибудь поете? «Я пел в хоре Большого театра, – выпятив грудь, отвечал Миша. – А теперь попробуем распеться наверх, до верхнего „до“. Посмотрим, может, ты колоратура!»
Она – колоратура. Люба была – колоратура?.. Люба поливала со сцены будь здоров. Люба играла голосом, как кошка с клубком. Люба сшибала голосом сердца. А у нее – голосишко. Обман обнаружат. Ей надают по шее. Ей, уличной шалаве с Казанского.
Как безумно, нечеловечески хотелось жрать!
Вечера были сумасшедшие. Сначала, после еды в шесть вечера – два тощих листика салата, лист капусты, чай без сахара, хрустящий хлебец, которым ей хотелось запустить в воблу-Изабеллу, – потом, после ужина – урок сценического движения в тренажерном зале, – Изабелла изгибалась не хуже Майи Плисецкой, Алла все повторяла за ней, жест за жестом, шаг за шагом, – потом, когда семь потов сходило с обеих женщин, Беловолк усаживал Аллу за просмотр фильмов-концертов и просто любительских видеокассет с записями Любы: как Люба ест, как Люба загорает на даче во Флориде, как Люба встречает рождество в Нью-Йорке у художника Алеши Хвостенко, как Люба держит на коленях шоколадную мулаточку с ниткой розового жемчуга на шее. «Гляди, как она поет! Как открывает рот! Гляди, когда она пьет чай, у нее отставлен мизинец, как у купчихи! Возьми так чашку! Именно так! Поднеси ко рту!» – кричал продюсер. «Юра, вы истерик, – Алла окатывала его ледяной водой взгляда. – Так вопят только на стадионе. Вы же не на футболе». Она вставала к экрану, повторяла жесты, ужимки и ухватки Любы. У нее все еще были рыжие волосы. Настал день, когда их состригли и уложили в прическу «а-ля Мата Хари», со смоляными завитками на скулах, которую носила Люба.
Когда ее оставили одну, она выключила в спальне свет и подошла к зеркалу. Как-то там Сим-Сим?.. Он ее потерял. И девки, Толстая Анька и Серебро, думают: ну, пришил кто-нибудь нашу рыжую Джой, Сычиху нашу, прямо на хазе, напоролась на малину, или под ребро ей скобу засунули, или просто выкинули на снег с двадцатого этажа, натешившись, такое часто бывает. Сим-Сим и девицы не знают, что ее прежняя житуха – все, кончилась. Она воззрилась на себя в зеркало. Темное озеро стекла расступилось бездонно. Ее взгляд потерялся в черном тумане, утонул, уцепился за призрак отражения. Из зеркала на нее смотрела женщина-вамп – подведенные черным карандашом к вискам большие глаза, черная челка до бровей, черные локоны на щеках. И ее неизменная черная бархотка на шее, с дешевым блестящим сердечком, так шла к облику лукавой дьяволицы. «Люба, – сказала она себе тихо, – я Люба». Тронула пальцем отражение. Вздрогнула. На миг ей стало страшно бездны, расступившейся перед ее глазами.
– Как вы спрятали тело?! Куда…
– Не твоего ума дело.
Он ничего не говорит мне. Меня истязают, как последнюю суку. За мной ухаживают, как за царицей. Я еще не звезда. Меня делают звездой. Так вот как горек хлеб звезды. А я-то думала.
– Зачем люди с телевидения?! Прогоните их! Меня не надо… снимать…
– Ослица. Это не с телевидения. Это мои друзья. Они сделают пробную кассету. Чтобы сравнить тебя с Любой. Пой! Пой «А я сяду в кабриолет»! Миша, давай…
Музыка. Я и не подозревала, что музыка – это труд. Всю жизнь думала: ух, певички, крутят попками, закатывают глазки, шепчут в микрофон: «Вернись, люби-и-имый!..» Никто и никогда никуда не вернется. Никто.
Она удивлялась, что в дом, где бушевала такая грандиозная попйка, в дом, что гудел гостями, как улей, никто не звонит и никто не приходит. Москва будто вымерла за окнами двенадцатикомнатной квартиры в элитном доме в Раменках. Будто вокруг свирепствовала чума. И Беловолк берег Аллу от людей, чтобы она ненароком не подцепила заразу.
Как, когда она нашарила в сумке этот журнал? Как он оказался у нее в сумке, на самом дне? Она не помнила. Морщила лоб, рылась в череде событий – напрасно. Цветистый, глянцевый, броский, аляповато-зазывный, как павлиний хвост, как наряд бразильского карнавала, журнал про звезд и для звезд. VIP-журнал. На каждой странице – VIP-персоны. Алла бездумно листала его на ночь, включив торшер, медовый свет лился на страницы. Далеко внизу глухо шумел город, прорезали ночной мрак машинные гудки. Ее глаза скользили по фотографиям. Эх и роскошная жизнь у этих богатых, знаменитых баб и мужиков. Чем они ее заработали? Кто чем. Кто талантом, кто рождением, кто передком, кто задком. Кто хитростью. Кто баксами. Кто убил, кто купил, кто предал, кто удачно женился или выскочил замуж. Будешь петь, Алка, на крутых сценах – тоже себе кого-нибудь подцепишь. И удерешь от Беловолка. К принцу Монакскому, например. А что, принца не закадришь?! Ох, как далеко еще это время. Еще пахать и пахать. А это кто?
Люди, шикарно одетые, довольные, сияющие, выхваченные из южной ночи вспышкой фотоаппарата, стояли у фонтана, демонстрируя высокооплачиваемую радость и торжествующую беспечность. Люди иного мира. Куда, она думала, ей никогда не попасть, так и пялиться на него в глянцевых журналах.
Она узнала на фотографии Любу. Бессознательно ощупала пальцами черный завиток на своей щеке. Рядом с Любой стоял представительный, высокий смуглый молодой человек с пышной, мелко вьющейся шевелюрой, влюбленно смотрел на нее глазами-черносливами, нежно обнимал ее, малютку, за талию. За их спинами вздымались в дегтярно-черное небо разноцветные, подсвеченные снизу прожекторами струи воды. На дне бассейна просвечивали россыпи монет, как золотая и серебряная рыбья чешуя. Алла прочитала надпись под фотографией: «Рим, знаменитые супруги Люба Башкирцева и Евгений Лисовский у фонтана Треви. Справа…» Прежде чем рассмотреть, кто там стоит справа и слева, Алла полюбовалась на украшения Любы, хорошо видные на качественном снимке. Сноп света из серег в ушах. Колье на шее – слепящая молния. И на запястьях, гляди-ка, браслеты с крупными, до вызывающей наглости, алмазами. Или это стразы? Неправдоподобно крупны. Едва ли не подделка.
Справа… Справа… Кто же там стоит справа?..
– Юрий, скажите, кто был муж Любы?
– «Кто был мой муж». Кто был твой муж!
– Кто был мой… муж?..
Беловолк зажигал сандаловую палочку и ставил ее в тонкогорлую китайскую расписную вазу, стоявшую на столе. От зажженного конца палочки полился ароматный дым, стал раздваиваться, завиваться двумя тонкими седыми усиками вверх. Алла раздула ноздри. Запахнулась в черный китайский халат с хризантемами.
– Твой муж, Люба, был владелец богатейшего концерна «Драгинвестметалл» и концерна по добыче алмазов на Кольском полуострове «Архангельскдиамант». И он оставил тебе завещание. Я ознакомлю тебя с ним… позднее. – Продюсер кинул острый, мгновенный взгляд на Аллу. – Если будешь себя хорошо вести.
– Я так думаю, Юрий, что я себя и так уже хорошо веду.
– Но не идеально. Стремись к идеалу. Тогда ты будешь дружить со мной.
«Уж лучше бы ты переспал со мной, придурок. Дружить, ха».
Алла наклонилась, понюхала усики сандалового дыма. В горле у нее запершило. Она сегодня распевалась с Мишей Вольпи целый час, потом еще час учила простенькую песенку из Любиного репертуара – «Крошка Дженни». К концу занятий крошка Дженни, которую она возненавидела, казалась ей индийским слоном.
– Завещание, говорите?..
– Мы слишком рано заговорили о деньгах. Пока тебе надо работать. Вка-лы-вать.
Вкалывать. На вокзале вкалывать, на улице вкалывать, по хатам вкалывать, тут тоже – вкалывать. Может, вернешься к легкой жизни ночной стрекозки, Алка? Легкие баксы, легкие матерки, легкие соленые слезы, легкая выпивка с девчонками по вечерам… Может, сбежать?.. Охранников в доме вроде нет. Но черт его знает, Беловолка, может, он держит какого козла с пушкой наготове в машине у подъезда. Как говорил один ее клиент, художник, подцепивший ее в «Парадизе» и заплативший ей не деньгами – у него денег не было, – а натурой, двумя своими свежими, еще невысохшими этюдами: «Важно схватить состояние». Стоп. Состояние. Состояние Любочки. Ее завещание. Глава концернов «Драгинвестметалл» и «Архангельскдиамант» наверняка оставил жене огромное состояние. И, значит, это состояние теперь принадлежит… ей?.. Она – никто. Она – актриса. Подсадная утка. Все бумаги в руках Беловолка. Беловолк-Карабас сделал себе живую куклу. Ее. Куклу Башкирцеву. И дергает ее за ниточки: пой! Танцуй! А состояние? А состояние… важно схватить…
Лисовский оставил завещание жене. Только жене?.. Или еще кому-нибудь? А дети?.. У людей ведь бывают дети… Они так не вовремя всегда рождаются. Вон Инна Серебро сделала пять абортов, плачет: вдруг детей у меня не будет, а я ведь о мальчике мечтаю, о мальчике, мне никаких мужиков не надо, зашибу сто штук баксов, куплю роскошную хату на Тверской, рожу мальчика-ангелочка и воспитаю его как хочу. «Сто штук! – смеялась Алла. – У тебя сто рублей в заначке есть?.. сбегай за водочкой!.. Выпьем за мальчика!..» Какое состояние завещал Любе муж? Хорошо еще – завещание успел сделать. На Западе все порядочные люди делают завещания молодыми. Об этом ей, попыхивая сигаретой, однажды важно Сим-Сим сказал.
Ее гранили, как алмаз. Ее точили, как изумруд. Ее обтачивали и круглили, как звездчатый сапфировый кабошон. Ее вставляли в золотую оправу. Глава концерна «Драгинвестметалл», если б он был жив, мог быть доволен. Девку, подобранную на улице, в ресторане, вытачивали и лепили на славу. Ее уже нельзя было отличить от его убитой жены. Так, разве незначительные, незаметные штрихи… опытный глаз не сразу схватит…
Беловолк устроил ей первый концерт в гостиной графа Шувалова. Он сильно волновался, утром даже пил сердечные капли. «Попробуй только осрамиться, мегера. Я тебя изобью – живого места не оставлю. Ты мою руку знаешь». Алла пожимала плечами, бросала ему: «Всех не расстреляете, всех не перевешаете». И она тоже боялась. Они передавали свой страх друг другу.
Изабелла Васильевна заставила ее надеть наряд, который больше всего нравился Любе – она часто выступала в нем: черное, сильно открытое платье – все плечи наружу, слишком нахальное декольте, – голые руки, талия утянута в рюмочку, бедра обтянуты, длинная юбка, длинный разрез по бедру. Мне трудно двигаться в нем, дергалась Алла, мне бы что-нибудь посвободнее! «Вытерпишь», – жестко кинула Изабелла и сильнее затянула ремни корсета на спине, так, что из легких Аллы вышел весь воздух и она закашлялась. Она сильно похудела, от нее осталась ровно половина, туфли ей выдали на низком каблуке – Люба всегда пела на платформах, – она, видимо, была чуть повыше Любы; зеркало отразило очаровательную парижскую кокотку двадцатых годов – с улицы Сент-Оноре, с площади Этуаль, – а может, нью-йоркскую богатую потаскуху из ночного клуба «Коттон». «Гениально, – процедила Изабелла, – если ты еще и споешь сегодня, в обморок не грохнешься, мы с Юрой купим тебе „вольво“. Машину умеешь водить? Или и этому тебя учить тоже?» Машину Алла водить умела. Ее научил Сим-Сим. Иногда он ей давал свой маленький «фордик» – ехать на ночь к клиенту.
Когда она ощутила под ногами доски сцены и поняла, что ей надо выходить туда, в яркий свет и дикий страх, перед глазами у нее потемнело и завертелись бешеные круги. Беловолк прошипел: «Вперед, стерва!» «Интересно, он Любе тоже „стерва“ говорил или он только меня так припечатывает», – подумала Алла, выбегая под огни рампы, а оркестр уже наяривал вовсю, и уже через миг, другой она должна схватить микрофон и спеть в него это, заезженное: «Ах, шарабан мой, американка…» Она цапнула микрофон. Запуталась в длинном шнуре. Крикнула заливисто: «А вы богаты, – куда же прусь я?!..» И прошептала: «И за брильянты не продаюсь я…» Оркестр грохнул, как гром. Зал уже, возвевая руки, раскачиваясь, пел вместе с ней: «Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка да шарлатанка!» Всех прельщало, что она вернулась из Америки. Всем это льстило: вот ведь, в исковерканную Россию, в такую, где одни богатые и одни нищие, в страну брильянтов и голодных слез, а вот вернулась в шарабане Любка Башкирцева, вернулась!