Глазами обожгла глаза отца.
Послала из-под ощеренных зубов презрительный выдох его прокуренным, колким губам.
Прикрыла ладошкой парчовую розу, как пойманного жука.
– Эй! Не трогай розу! Портниха ее некрепко пришила!
Манита вцепилась в розу и с силой дернула. И оборвала.
– Что ты! С ума спятила!
Она размахнулась широко, хулигански, как пацан, и от локтя, жестко и ловко, бросила золотую розу в открытую форточку.
Фортку в детской мачеха всегда держала открытой. Ребенку нужен свежий воздух. В жару. В мороз. Ночью. Днем. В солнце. Во тьме. В болезни. В здоровье. В крике. В молчанье. В смерти. Всегда.
* * *
– Как вы думаете, Ян Фридрихович, все-таки, какова природа бреда?
– Какой простой вопрос, Лев Николаевич! Простой как лапоть!
Снегобородый старик и высоченный, косая сажень в плечах, горбоносый, могучий Голиаф глядели друг на друга. Старик сгорбился за рабочим столом, заваленным сугробами бумаг. Голиаф, веселясь, полупрезрительно-полунасмешливо, играя одним углом рта в усмешке то ли вежливой, то ли оскорбительной, стоял и глядел старику в лицо, сползая взглядом со лба на затылок, на мятую белую шапочку.
– Простой?
Старик поправил на носу пенсне. Голиаф яростно потер гладко выбритые сине-сизые щеки ладонями. Старик отвернулся: от великана слишком терпко пахло одеколоном «Шипр».
– Ха, ха. Ну да, простой! А ответ-то на него – сложный! Нобеля тому, кто отгадает!
– Простой…
Белая шапочка качнулась и наклонилась. Старик нагнул голову. Глядел на носки своих старых, скороходовских, тщательно наваксенных черных ботинок.
– А вы хотите сказать, что…
Старик поднялся пугающе резко, будто стул под ним загорелся.
– Да! По-другому! Вопрос сложный! А ответ на него – простой! И он – один! И мы его не знаем! Знали бы…
– Не строили желтых домов, коллега? Но ведь мы с вами исполняем нашу мечту, не правда ли? Я вот всю жизнь мечтал стать… ухохочетесь!.. гипнотизером. А психиатром стал. И не жалею ничуть. Все очень близко.
– Лавры Мессинга не давали покоя?
Граненый стакан поблескивал: косо падал из оконного чисто вымытого стекла, из-за выкрашенной белой масляной краской толстой решетки свет фонаря. Зима. Фонари зажигают рано. А люди все равно идут и падают. Ноги подворачивают. Ключицы ломают. Травмпункт пятой больницы забит до отказа. Чем тело лучше мозга?
«Лучше бы с кровавыми телесами возиться, чем с пробитой бредом башкой».
Голиаф изящно, будто бабочку за брюшко, вынул из нагрудного кармана халата сигарету. Халат зимний, сигарета ледяная. Шапочка до дыр застирана. Мышцы, мускулы тесный халат рвут. Мужик, самец. Сестры вокруг так и вьются. Старик, косясь, глядел, как, стоя у форточки, медленно, собой любуясь, курит Ян Боланд, плавно водя рукой туда-сюда, втягивая щеки при глубокой, как долгий поцелуй, затяжке.
Его ученик. Ведущий психиатр города. Не подступись.
Он-то, старый Пер Гюнт, несчастный профессор, не подступится. Ишь, боек. Бойцовый пес. Бультерьер; и любому руку оттяпает, коли пальцем подразнить. И ему? И ему.
– Бред при шизофрении, коллега, отличается от бреда параноидального. Бред маньяка – от депрессивных снов. А бред лунатика? Вот она, природа сомнамбулы, ведь тоже рядом! А кто вскрыл эти механизмы? Кто?
Чуть было не вскричал: «Вы?!» Да вовремя осекся.
«Обижу дедушку Мазая. Все же он меня в люди вывел. К себе на кафедру пристроил. Я у него лучший. Да и дни его сочтены; еще немного, и…»
Предпочел не додумывать. Слишком часто врачи безжалостно, цинично говорят о смерти. А вот думать о ней избегают.
Старик сдернул белую шапку и, как рушником после холодного умывания, плотно, крепко вытер ею лицо.
– Вы, конечно, помните Кандинского, коллега.
– Да! Помню. – Боланд плюнул на пальцы и помял в них искуренный «бычок». – Еще бы не помнить. Бред интеллектуальный, бред чувственный. Бред такой, бред сякой. Человек бредящий пребывает в совсем особом мире. В ином пространстве. Может, в ином времени! И мы все для него – просто мошки никчемные!
Смеялся многозубо, радостно. Все крепкие, как на подбор, ядра мощных зубов можно сосчитать.
Старик снова тяжело, обреченно опустился на обитый черной кожей стул. Кожа прибита кругляшками странных, похожих на армейские пуговицы, медных кнопок. «Ну точно как с гимнастерки содрали и приляпали. Почему он так зол на меня? Что я ему сделал?»
– Что я вам сделал?
Вслух, очень тихо, самому себе, не ему сказал. Боланд услышал. Выбритые до синевы лоснящиеся скулы побелели.
– Вы? – Вышвырнул окурок в форточку. – Да ничего. Ничего особенного! Вы же сами мне говорили: вот, вот она, твоя синяя птица! Вы бредили моим успехом больше, чем я сам! И когда я уже близок…
Старик повернулся к окну. Боланд видел его старое, обросшее седыми волчьими волосами огромное ухо. Столько диких воплей слышало. Столько рыданий. Столько предсмертных хрипов. Столько просьб. Жалоб. Ругательств. Столько… бреда…
Голос старика доносился издали. Будто с фонаря. С Луны – она висела над фонарем его небесным двойником. Синий глаз прожигал стекло. Плавил решетку.
– Ни к чему вы не близки, Ян Фридрихович.
– Вот как? Раньше вы были иного мнения. Может быть, вас…
Старик все глядел в окно.
– Договаривайте!
– Подослали?
Боланд видел, как окаменел затылок старика. Ординаторскую залило восковое, горячее молчанье. «Закурить бы. Нельзя столько курить. Старая перечница!»
Из молчания медленно всплыло бородатое лицо. Губы посреди седой шерсти тряслись. Старый волк, тебя, как видно, тоже можно подранить. Какой ты чистый! Хочешь быть чистым?! Во времени, которое всех продало и предало, где ты не можешь быть самим собой, а принадлежишь, колесико, чугунный винт, громаде дышащей хрипло машины, и взмывают маховики, и вертятся турбины, и тебя больше нет, а ты лишь железный скелет на службе у незримого чудища?
Боланд глядел на старика. Его так просто растоптать. Унизить.
«Сейчас он врежет мне».