– Волли! – воскликнул Цандер. – Отчего ты здесь, не с патроном?
Кунерт кивнул обоим и пулей вылетел из так называемого кабинета – он отчего-то очень боялся Волли Плаксина.
– Меня сменили на час-другой, пока патрон за картами.
Волли Плаксин вошёл и сел на барабан. Он был такой же тощий циркуль, как и брат его Цандер, с таким же неприметным, словно стёртым лицом. Они были близнецы, но разные, и никогда никому не признавались, кто из них старше. В прошлом пажи Курляндской герцогини, они сделали блестящую карьеру, если, конечно, не терять чувства юмора – Волли вырос до начальника охраны дюка Курляндского и личного его телохранителя, а Цандер… Цандер был его главный шпион. Злые языки врали о братьях, мол, они начинали свою карьеру, сидя в печной трубе (ну да, чтобы подслушивать, недаром же они оба такие тонкие и длинные), но ничего подобного. Плаксины, или, по-немецки, фон Плаццены, в трубах не сидели, доверяли эту честь своим подчинённым. Зато великолепно умели делаться невидимыми в кружевных тенях, ходить бесшумно и читать издалека по губам.
Цандер Плаксин даже побывал как-то раз с дипломатической миссией в Польше – старшему графу Лёвенвольду нужен стал для его дел такой шпион, читающий по губам, и господин фон Бюрен (так звался тогда нынешний дюк Курляндский) одолжил дипломату своего подданного. Да, Цандер повидал на своём веку – и мир, и людей, и великие свершения.
– Ещё ждёшь кого? – спросил Волли, лениво потягиваясь и делаясь ещё длиннее.
– А как же. Балетница Крысина, из труппы господина Арайи. Полночь уже – а она никак не изволит.
– Занята-с, – усмехнулся Волли, – как закончит – так и доложится. Я уходил – они только отплясали, и к ней за сцену генерал один рвался, сам знаешь, какой… – Волли закатил глаза. – Наш безутешный вдовец.
– Что ж, подождём, – вздохнул Цандер. – Мне еще из их галиматьи экстракт выводить. Как раз утром отчитаюсь – и залягу спать до трёх.
– Прикрою тебя, – пообещал Волли.
Братья переглянулись – два чёрных одуванчика – и одинаково рассмеялись.
3
Леталь, куколд и ведьма
Доктор Яков Ван Геделе проснулся – и от того, что печка остыла, и от того, что запахло блинами. Золотистый, маслянистый, словно бы пухлый запах разом напомнил, где он ныне очутился и пребывает.
В Варшаве по утрам в их доме пахло сгоревшими зёрнами кофе, корицей, ванилью и, если ссора вчера была, то валериановыми каплями. Жена отчего-то любила ссориться с ним на ночь, а поутру садилась за стол молочно-бледная и укоризненно накапывала в рюмочку эти валериановые капли, словно мужу в назидание…
Доктор накинул халат и вышел в столовую. Да, гора блинов высилась, объятая паром, и рядышком уютно пыхтел на спиртовке чайник. Слышно было, как в прихожей кучер Збышка вдохновенно торгуется с каретником. Получается, что к вечеру будет и карета. На первых порах из крепости посулили прислать возок, – доктор взглянул на часы, и из часов, как по заказу, со скрипом свесилась кукушка, – десять, выходит, уж через час.
Прежде чем садиться за стол, Яков заглянул в комнату к дочке. Оса спала, вся под одеялом, с головой и пятками – холодно. Доктор не стал будить, пожалел. Вчера набегались, накатались, пусть спит. Тяжкий денёк был вчера, но вроде выстояли, отбились.
Он ведь забрал вчера дочку вовсе не из приёмной господина Окасека. Оса и авантюрная лейб-художница Аделина Ксавье обнаружились, наверное, в самом опасном месте на свете, практически в логове зверя. И в компании зверя… Вот странная есть у русских поговорка – не так страшен чёрт, как его малютка… Доктор отлично знал из писем бывшего своего патрона, что за дрянной человечек этот мальчик, Карл Эрнест фон Бирон. Обер-гофмаршал своих детей не завёл и о чужом писал безжалостно – дурачок, капризный, в папашу, истерик, не видящий берегов, жестокий озорник… Доктор застал свою дочь в зимнем саду герцогов Курляндских. Дворцовая контора примыкала крылом к тем покоям. Дети, Оса и опасный Карл Эрнест вдохновенно расставляли силки для тамошних попугаев и туканов, и легкомысленная дура Ксавье им помогала, в компании ещё одного дурака, бироновского наёмного гувернёра. Какое безумие – играть в лесу, где обитают львы, со львёнком! Когда в любую минуту за детёнышем могут явиться лев или львица. И еще ведь неизвестно, кто хуже: громокипящий злобный герцог или же его прохладная и скользкая, как шёлк, змея-супруга. Доктор поспешно увёл дочь и столь сердито нашипел в коридоре на дуру Ксавье, что та едва не расплакалась. Но потом проглотила слёзы и внезапно сказала:
– Ваша дочь очень талантлива. У неё от природы поставлена рука – лучше, чем у нашего Луи Каравака.
Каравак был придворный портретист, совсем не умевший изображать человеческую голову. Все, понимавшие в рисунке, над ним смеялись, но невежды-царедворцы всё равно у него заказывали.
– Сложно рисовать хуже Каравака, – улыбнулся доктор, уже коря себя за недавний гнев.
– Я могу взять Осу в ученицы, мне по штату положен ученик. А ученику – положено жалование. Я прежде всё никак не могла никого выбрать. Здесь никто не может рисовать. И мой начальник, обер-гофмаршал, меня ругает – не может он спокойно смотреть, когда жалованье положено, а некому его получать.
– Не мала она для вас? Осе девять, она просто очень высокая.
– Я в восемь начинала, с Гизельшей. Может, помните такую? Писала акварели на стенах Кунсткамеры.
Доктор помнил Гизельшу. Они даже ужинали когда-то вдвоём в его доме, Балкша, Гизельша, две подруги, колдунья и художница. Как же причудливо тасуется колода!..
– Ты хочешь? – спросил он дочку.
– Хочу!
Ещё бы – жалованье и возможность глазеть на богатых заказчиков, которых наверняка изрядно.
– Я пригляжу за Осой, никуда её от себя не стану отпускать.
Ксавье как будто прочла его мысли. Неудивительно, после такого дня уже всё, наверное, написано было на лице. У девицы Ксавье были козьи серые глаза, широко разведённые, с золотыми ресницами, с разрезом, изящно приподнимающим внешний уголок.
– Вам прежде говорили, что у вас глаза – как у женщин с полотен Кранаха? – вдруг спросил доктор.
Оса топнула ногой:
– Папа!
– Не говорили, но я сама видела. Женский портрет кисти Кранаха висит в доме графа Остермана. Я расписывала в его доме плафоны.
– За стол садитесь, благородие, вон блинчики-то стынут!
Это Лукерьюшка своим приглашением словно за шкирку выдернула его из воспоминания о прекрасных глазах Аделины Ксавье. И поделом…
Доктор уселся за стол, накрыл колени салфеткой. Лукерья, высокая, конопатая, полная бабёха тридцати лет, налила для него чай, постреливая глазами. Вот чучело!.. Яков Ван Геделе подумал, что и жена его прежде, до Варшавы, тоже звалась Лукерья, и только потом уж стала – Лючия. И было бы ей сейчас двадцать пять, поменьше, чем этой… Та его Лукерья тоже была высокая, словно золотой пудрой, обсыпанная веснушками, но тонкая в поясе и с такими длинными ногами, что они начинались, казалось, от самой талии. Она пела в церковном хоре, да так, что из Кракова приезжали слушать. Она плакала по утрам бог знает о чём, и птичкой порхала на балах, и рисовала в альбомах золотых канареек и золотых же принцев, и умела очистить мандарин, коготками раскрывая его, как розу, и легко выучилась и польскому – о, абсолютный слух! – и верховой езде, и игре на клавикордах. И всё напевала ту песенку, грустную, старую, арестантскую, выдавая себя, вернее, попросту не желая забыть, что всё ещё любит, отчаянно и безнадёжно, другого.
Разложила девка тряпки на полу,
Раскидала карты крести по углам,
Позабыла девка – радость по весне,
Растеряла серьги-бусы по гостям…
Она умерла три месяца назад, от дифтерита. И, слава богу, что от дифтерита – не смогла произнести напоследок, перед смертью, то самое имя, его имя, проклятая влюблённая дура!..
Так что имя Лукерья и веснушки, увы, не прибавляли новой прислуге шансов.
– А доча-то ваша, благородие, поутру к соседу ушла, – со степенным спокойствием поведала прислуга, любовно переставляя на столе молочко и вареньице.
– Она же спит!
– То одеялко лежит, и под ним – подушечки, – ухмыляясь, выдала Лукерья, – а доча-то гуляет.
– Так что ж ты молчала, дура!
«Уволю! – злобно подумал Ван Геделе. – Лукерьюшка, почтеннейшая… почтеннейшая дурища!»
Доктор вскочил из-за стола, отбросив на пол с колен салфетку, и, как был, в тапках, в халате, собрался было бежать за дочкой к соседу, кату Аксёлю. Входы у них были отдельные, нужно было бы выйти с крыльца и перебежать по снегу на крыльцо соседнее…
– Папенька, папенька, пойдёмте со мной, поглядите!
Оса встала в дверном проёме, не заходя, и поманила папеньку за собою. В прежнем своём мальчишечьем, с заплетённой по-мальчишечьи косой, с красными щеками и с невинным видом – ну, как всегда.
Яков пальцем погрозил прислуге и пошёл за дочкой в коридор – чтоб не при Лукерье её ругать. Плутовка Лукерья усмехнулась, повела плечами, закатила глаза и, почти не таясь, взяла со стола баранку – всё равно барину дела нет.