– В мои обязанности входит ремонт дворцовых фонтанов, – со скромным достоинством напомнил Лёвенвольд. – Или ты гонишь меня, Артемий?
Крафт, в свисающих с парика сосульках и с красным носом, с удовольствием следил за диалогом, молчал, не влезал, но видно было, что человеку интересно.
Князь дёрнул щекой.
– Никто тебя не гонит, гофмаршал, мне это не по чину. Не замёрзни смотри!
Лёвенвольд в ответ лишь повёл плечами в соболиной шубе. Шубу дополняла муфта с белыми хвостами, зато чулочки были на нём те ещё, шёлковые, комнатные, и шитые золотом туфельки бесстрашно попирали лед. Таракан! Ну, что он делал там, на своём катке, и в таких-то туфлях?
– Господа, прошу в карету! – позвал инженер.
Карета (одно название!), лёгкие саночки, в которые впряглись трое дюжих рабочих – предназначалась, чтобы в тепле и комфорте объезжать строительные угодья.
Волынский уселся первым, Крафт сел напротив, Лёвенвольд пристроился возле архитектора, запахнув в мех свои кукольные туфельки, инженер прыгнул на запятки. Рабочие бодро побежали, саночки заскользили по льду.
Крафт раскрыл чертежи:
– Здесь, – указал он рукой в тёплой перчатке, – будут стоять два дельфина, плюющие горящей нефтью. Перед домом планируем поставить шесть пушек, стреляющих ледяными ядрами. Фундамент и стены едва начали закладывать. Лёд молодой, прогибался, пришлось укреплять.
– Как укрепляли? – спросил Волынский, и тут же игривое воображение выдало картину, как молодой лёд даёт трещину, санки с бульканьем идут под воду и министр торжественно тонет в компании противного Лёвольда.
– Налили воды, она замерзла, лёд окреп, – разъяснил Крафт.
Глаза его покраснели, нос был синий от холода.
– Хлебни, архитектор, – Волынский протянул ему фляжку, тот отхлебнул, предложил Лёвенвольду, гофмаршал скроил брезгливую рожу. Лицо его было белым и бархатно-яично-гладким – особенно в сравнении с красным обветренным лицом Крафта – лишь тёмные глаза лихорадочно болезненно блестели.
«И только глаза его дивно сверкали… Интересно, какая у него станет физиономия без пудры, если его умыть?» – подумал Волынский.
– А позади дома планируем поставить слона, – продолжал Крафт, возвращая фляжку после прощального глотка. – Слон обещает трубить и также извергать пламя. Чертёж слона ваше высокопревосходительство может наблюдать на листе три.
Волынский открыл лист три и оценил слона. Лёвенвольд – такое же высокопревосходительство, согласно табели о рангах – вытянул шею и тоже посмотрел, правда, он-то видел слона вверх ногами.
– А пламя из слона не растопит лёд? – спросил любознательный гофмаршал.
– Отнюдь, – отвечал архитектор, – конструкция этого не позволит.
Саночки замерли напротив еле намеченных пирамид.
– Это будут врата, – поведал Крафт. – Смотрите лист четвёртый.
Лёвенвольд вытащил из муфты табакерку, дважды вдохнул табак (жадина, не предложив никому ничего!) и уставился на Волынского горящими подведёнными глазами, словно что-то хотел спросить, да не решался. Так и не решился, отвёл взгляд и зарылся носом в пушистую муфту. Полозья подпрыгивали, и хвостики муфты магнетически дрожали…
Санки вернулись к месту своего отправления, остановились, рабочие побросали сбрую, и Крафт провозгласил:
– Мы закончили нашу маленькую экскурсию. С чертежами господин обер-егермейстер и господин обер-гофмаршал смогут ознакомиться подробно уже в более тёплом месте.
– Благодарю, Георги!
Волынский свернул чертежи и шагнул на снег.
– Пропала муфта! – Лёвенвольд сидел в санках и в растерянности прижимал к носу кружевной платок, сочно пропитанный кровью. Изрядно облитая красным муфта валялась рядом на снегу. – Так бывает, сегодня слишком уж солнечный день…
Архитектор протянул ему чистый платок, и Лёвенвольд отбросил свой, кровавый, в сугроб.
– Спасибо, Жорж, – проговорил он по-немецки, – мне чертежи не нужны, я ничего в них не смыслю.
– Как же ты чинишь фонтаны? – не утерпел Волынский.
– Как придётся…
Лёвенвольд выбрался из саночек, всё ещё пряча нос в розовое от крови кружево.
Волынский неотрывно смотрел на него из-под густых бровей. Взгляд его был – живой, огнём написанный вопрос:
«Зачем ты здесь?»
И Лёвенвольд серебристо рассмеялся – улыбка сверкнула из-за кровавого платка – и почти пропел по-немецки:
– Артемий, я боюсь спросить – ты ведь знаешь мой нерешительный, робкий характер… Но скажи, ты ведь уже дарил герцогу своих… пупхенов?
– Пупхенов? Нашему герцогу? – переспросил Волынский. – Ты что, рехнулся, гофмаршал? С чего?
– Ах, забудь. Прощайте, господа!..
Лёвенвольд принял протянутую руку лакея и легко взлетел по деревянной лесенке на набережную, стуча по льду каблуками золотых туфелек, словно оленёнок копытцами.
– Какой изящный молодой человек! – с симпатией произнёс Крафт. – Не думал, что господин обер-гофмаршал интересуется строительством.
– Господин гофмаршал не интересуется строительством, – мрачно отвечал Волынский, – господина гофмаршала интересует нечто совершенно иное. И он совсем не молод, ему уж сорок два года.
Он вспомнил, наконец, что там были у него за пупхены.
У папеньки в библиотеке хранился старинный часослов, запутанный в цепях, будто каторжник в железа. Распутаешь цепи, раскроешь мудрёные замочки, откинешь бархатную дверку, крышку сказочного сундучка, – и глядят на тебя чудеса, небывалый мир, в золоте, в лазури, с глазками, с лапками. Генварь, февраль, март – человечки танцуют на балах, добывают на охоте невиданных зверей, возводят сахарные замки. Иногда любят, ссорятся и затевают дуэли. Иногда умирают от чумы. Красиво умирают, нарядные, с ювелирно прорисованными тонкими личиками.
К чему вспомнилось? Ах, да. Жизнь в том папенькином часослове протекала под эмалево-синими, жгучими, в золочёных звёздах, небесами. У Вилли Монца, кавалера Монэ де Ла Кроа, глаза оказались эмалево-синие, жгуче-яркие, как те небеса, в длиннейших лучах золочёных ресниц. Погибель, леталь…
На фронте он был переговорщиком, твёрдым, как сталь, и скользким, как шёлк. Бесстрашный умница и хитрец. Артемий в войну слыхал о нём, о его коварстве и жёсткости и об умении уговорить любых и на любое. А потом увидел его – уже при дворе.
Нежнейший кавалер Виллим Иванович был весь золото и лазурь, играл на золотых же клавикордах и пел, сладчайше, в манере под Столетова:
Истосковалася я,
Иззяблася без тебя.
Где прежде ты был,
Доколе не узнала тебя?
Столетов был модный пиита, и царицын секретарь Виллим Иванович пригрел его, оказал высокое покровительство. И сам, русского языка почти не зная, пытался сочинять такие же, как у Столетова, девичьи чувствительные баллады, исполнял их, плача голосом или смеясь, перевирая русские слова на сладостный франкофонный лад.