Пока студенты жили в деревне, в клубе всегда было людно и весело. Дискотеки – так на новый лад стали величать танцы – проводили чуть ли не каждый день. Деревенские парни девчонок к столичным не ревновали, так как их было раз, два и обчелся. Так, мелочь одна.
Мотя считалась девушкой видной, статной, вот только по росту ей никто из местных не подходил. А Эдуард подошел сразу. По всем статьям.
Осенью студенты уехали и вернуться не обещали.
А через месяц Мотя поняла, что беременна.
Три дня она просто ревела от страха, а потом пошла с повинной к тятеньке. Так, мол, и так, грешна по полной программе. Думала, теперь батюшка от нее отречется.
А Евсей Иванович взял да обрадовался. Он думал, что дочка старой девой останется. За кого тут замуж-то выходить? Конечно, можно в район податься, а то и в Санкт-Петербург, будь он неладен, но Мотя от них с матерью никуда не уедет, это он знал и с каждым годом все больше печалился о судьбе дочери.
И вот те здрасте! Не было ни гроша, да вдруг алтын! В семье прибавление, и все при своих интересах: Мотя при сыне, а он при внуке.
Почему-то Евсей не сомневался, что родится мальчик. Так оно и вышло. Назвали пацана Андреем, потому что появился он на свет аккурат в последний день мая, как раз на Андрея Лампсакского, мученика.
Мать, как узнала, что дочка собирается в подоле принести, чуть не преставилась. Кричала и бранилась месяц. Еле отошла. Грозилась, что к прелюбодейному отродью, вымеску несчастному даже не подойдет, не разговаривала с дочерью до самых родов, а как увидела младенца, аж зашлась. Сама попросила на руки взять и с той поры с рук не спускала.
Как при такой любви не вырасти Андрюше красивым да добрым?
В доме Андрей был на все руки, учился хорошо, в храм ходил с удовольствием, не то, что другие ребятишки, с людьми ладил, пользовался уважением стариков.
На него уж девушки стали заглядываться, приезжали в деревню, где он помогал матери в клубе, даже из соседних сел. Но парень был строгих правил. Сначала решил отслужить, а уж после о женитьбе думать.
И по осени ушел в армию.
Мотя быстро заскучала, да так, что хоть волком вой. Писал сын регулярно, но разве письмами тоску уймешь?
Через полгода тревога так замучила Мотю, что она собралась и поехала к сыну.
Все представляла, как он обрадуется, с аппетитом будет уплетать домашние гостинцы, а она наконец нацелуется крепких румяных щек сыночка, нагладится его темных кудрей.
Мотя добиралась до части без малого три дня, а когда доехала, узнала, что сутки назад ее Андрюша погиб, вытаскивая товарищей из горящей казармы. Других спас, а на самого балка упала и придавила.
Ей даже увидеть его не дали. Тело сильно обгорело, не на что, мол, смотреть.
В один миг Мотя ослепла и почти тронулась умом.
Через несколько дней, безумную и незрячую, ее нашли у ворот Спаса-Вознесенского женского монастыря.
Настоятельница матушка Анимаиса до ухода в монастырь работала врачом на «Скорой». Она осмотрела Мотю и велела оставить.
Через год Мотя снова стала видеть, однако прийти в себя никак не могла. Почти не говорила и ничего не объясняла. Имя свое вспомнила, и все. Анимаиса сказала, что надо набраться терпения. Господь милостив.
Мотю пристроили убирать монастырский двор, мести дорожки, прочищать канавку вдоль стен.
Там, в канавке, на третьем году своего пребывания в обители Мотя и нашла коробку с полуживым младенцем.
Девочке было от силы несколько дней. Пуповина была плохо перевязана и сильно кровоточила.
Мотя принесла ребенка матушке. Та сказала:
– Выходим.
И выходили.
Крестили малютку девятого мая на Глафиру Амасийскую, праведную деву, в приделе святого Андрея Первозванного в храме Вознесения Господня.
Девицу так и нарекли – Глафира Андреевна Вознесенская.
В этот день Мотя пришла в себя. Упав в ноги матушке настоятельнице, она слезно молила ее не отдавать девочку в Дом малютки, а оставить при монастыре.
Матушка Анимаиса была женщиной разумной и понимала, что по закону это почти невозможно, но, помолившись, пошла по инстанциям. И случилось чудо. Девочка осталась на руках Моти, которая была уверена, что это Андрюшенька прислал ей вместо себя утешение. И отчество свое девочке дал.
К Моте все вернулось: и сила, и зрение, и разум. Уж этого ребенка она не потеряет.
Никто никогда не говорил Глафире, что ее нашли в сточной канаве. Все словно вычеркнули это из памяти, а вот Мотя не смогла. Заполненная темной грязной водой канава и размокшая коробка так и стояли у нее перед глазами. Даже посиневшего младенца она помнила словно в тумане, а коробку – так, будто все случилось вчера. Она не могла объяснить это странное свойство памяти, но всякий раз, когда ей чудилось, что Глафире грозит опасность, тонущая в грязи коробка не давала ей покоя.
Мотя понимала это видение как знак от Господа. Мол, будь всегда рядом, не оставляй, не покидай.
Мотя так и делала: оставалась рядом с девочкой каждую минуту. Тем более что ни тятеньки, ни матушки уже не было на этом свете. Когда она, снова войдя в разум, кинулась в родную деревню, оказалось, что родители год как померли. Сначала отец от разрыва сердца, а потом уж и мать. От одиночества.
И остались они с Глафирой вдвоем.
Глафира
Тетя Мотя была знатной ругательницей. Конечно, в монастыре любые ругательства – не только мат, но и все известные современному человеку нехорошие слова – были под строжайшим запретом.
– Это все дьявольское научение! Он вашими устами говорит! – любила повторять матушка Евтихия.
Но Моте все эти слова были не нужны. Всю жизнь прожившая в деревне, она отлично обходилась местной «терминологией», которую, кроме нее, никто расшифровать не мог, хотя догадаться о смысле было несложно.
Глафира знала, что Мотя любит припечатать словечком, поэтому сегодня с самого утра ждала вердикта на свое решение сойти с сытой чиновничьей стези.
И дождалась.
Вернувшись из магазина и повесив на крючок в прихожей пальто, которое Мотя называла салопом и, не снимая, носила почти круглый год – зимой под него надевалась вязаная кацавейка и пристегивался цигейковый воротник, – выгрузила продукты и начала:
– Вот знала я, что ты межеумок. Это ладно. Но хоть не полная балабошка! Ну чего тебе в теплом кабинете не сиделось? Нешто там одни дуботолки сидят? Небось поумней тебя будут! А все потому, что ты поперешница! Тебе слово, ты – десять!
Мотя высунула из кухни сердитое лицо, чтобы видеть, доходят ее ругательства до Глаши или нет.
Глафира, отвернувшись, гладила белье и ничего не отвечала. Улыбалась только.
– А я ведь знаю, кто тебя с пути сбил! Тетешница эта, Ирка! Так ты ее не слушала бы! Она ведь мало того, что белебеня, так еще и свербигузка! Сама больше месяца нигде не работала и тебя совращает!
Глафира знала, что Ирку Мотя приплела не зря: провоцирует! Ждет, чтобы она вступила в пререкания, стала защищать подругу, и вот тогда-то Мотя даст жару!
Ну уж дудки!