Еще бы не свободна! Это они – победители. А я – лузер. Значит, это – не моя война…
Я наваливаюсь на кухонный стол. Упираюсь всеми десятью пальцами. В присутствии трупа любой почувствует слабость.
Да или нет? – этот вопрос не обсуждается. Мы с Фридрихом стоим и думаем: куда девать труп?
«Нет, не на “мазде”, – мою идею Фридрих отвергает с порога. – На моей. Так. Надо бы…» – Он оглядывает занавеску. Темно-зеленую, в ширину окна. «Ни в коем случае! – тут упираюсь я. – Схожу вниз и отмотаю флока». Он кивает, выдвигает ящик стола: «Вот, возьмите фонарик. Там щеколда. Надо подсветить и отжать».
Никакой слабости. Деловитость и собранность.
Гость оттягивает руки. Кряхтя и чертыхаясь, мы вволакиваем на заднее сиденье. Я сдергиваю тряпку. Откинувшись на сиденье, мертвый гость следит за Фридрихом: пустые глаза, скошенные к плоской переносице. Фридрих садится за руль.
Машина движется медленно и бесшумно. Мы подъезжаем к запертым воротам. Охранник, одетый в камуфляжную куртку, выглядывает из каморки. Опустив боковое стекло, я делаю отмашку. Мертвый гость, сидящий сзади, вынужден нам подыгрывать: развалясь на заднем сиденье, он делает вид, будто уезжает с территории. Живым.
Как я и предполагала, наружу охранник не вышел.
Мы трясемся по разбитой бетонке. По обочинам, через равные промежутки времени, встают телеграфные столбы. Пустые железные тарелки испускают слабое дребезжание. Тьма, затекающая под веки, безвидна и пуста.
За рулем Фридрих чувствует себя уверенно. В темноте его профиль становится плоским, как будто вырезанным из картона: лоб, ноздри, ободок рта.
В моих жилах густеет кровь. Спекается кровавыми сгустками. Капля пота бежит по спине. Стоит протянуть руку, и его лицо оживет, станет выпуклым: рот вспухнет бугром. Темнота заливает веки. Еще мгновение, и я сумею превратиться: обернуться диким животным. Утолить свою жажду крови. Как Фридрих – свою.
«Спасибо, – сворачивая на виадук, он благодарит коротко. – Остальное я сделаю сам».
Кровь – горький мед – растекается по жилам. Капля пота оставляет высохший след. Я смотрю вперед и вижу огни большого города.
Рассекая лужи, белая «вольво» идет по проспекту Культуры. Тот, кто сидит сзади, не отражается в зеркалах. Его отражение ушло, исчезло, выпало из нашей жизни.
«Какое-то время меня не будет. Завтра воскресенье. Эти придут не раньше вторника. – Я киваю, хотя мне не очень ясно – кто? Следователи или кредиторы? Если кредиторы, то какие именно? – Утром проверяйте отгрузку. Да… Деньги… – это слово Фридрих произносит мягко. – Возьмете в сейфе, сколько понадобится. Главное, не поднимать шума. Что бы ни случилось, вас там не было. Запомните: вы уехали раньше».
Въехав во двор, машина останавливается у моей парадной. В этом нет ничего особенного. Так бывало и раньше. Если не брать в расчет мертвеца.
«Жаль, – выпустив руль, Фридрих улыбается бескровными губами. – В его присутствии я не могу вас поцеловать…»
– Хватит гнать! Есть свидетели: от Фридриха вы уходили по-плохому. Ну? Или вы все забыли? – злой следователь, сидящий в моих мозгах, ставит вопрос прямо. Это добрый торопится закрыть дело. Отработать свои гнилые бабки. У злых времени навалом – они работают не за деньги. Им хватает и куража. – Да или нет?
«Нет, – я думаю, – неправда: ни по-хорошему, ни по-плохому». С нами вообще иначе.
– Да, – я открываю кухонную форточку и отвечаю им обоим – и доброму, и злому – так, как должна ответить. На языке моего недавнего прошлого. – Уходила по-плохому. Но это ничего не значит: ему я бы помогла.
Мне хочется сказать: это теперь вы все работаете за деньги. А мы с Фридрихом… Но я молчу. Потому что не знаю языка, на котором с ними можно разговаривать. На их языке этого нельзя объяснить.
Цивилизации распадаются медленно. Процесс, незаметный изнутри. Их крах видят потомки – те, кто удосужится раскопать. Снять пласты земли, обмести черепа и кости, чтобы составить образ времени, в котором было и хорошее, и плохое. Цивилизация, в которой мы выросли, рухнула замертво, оставив по себе бетонные корпуса. В них гулял ветер и пахло гнилым временем. Этой же гнилью воняло и в наших мозгах.
– А как же?..
– Что? – я смотрю мимо, как будто он – убогая продавщица, а я – подпольный миллионер. Если пожелаю, могу купить. Все, что выставлено в их витринах.
Добрый следователь тупится смущенно:
– А как же быть с этим: не убий, не укради?..
Я понимаю. Теперь они все православные. И следователи, и бандиты…
– А это, – пробежав глазами, я ставлю подпись там, где положено, – не наш вопрос. Пусть спрашивают с тех, кто пришел за нами.
– Ну-у… – он тянет разочарованно. – А я-то думал… Вы же интеллигентный человек. Обязаны сеять разумное, доброе, вечное. А сами…
– Интеллигентный? – я переспрашиваю, не скрывая раздражения. – У вас устаревшие сведения. Я – репетитор. Репетиторы ничего не сеют. У нас другая работа: натаскивать к ЕГЭ.
– Ах, вот оно что… – добрый следователь жмет на кнопку. Подписав протокол, я перешла в другое качество. Не свидетель. Сейчас мною займется его коллега. Вот он входит в комнату, присаживается на трехжопный диван. Их диваны обтянуты искусственной кожей. Он бросает руку на спинку, оглядывает меня с интересом.
Добрый следователь встает из-за стола. Нерешительно направляется к двери:
– Вы уж как-нибудь сами… Да. Без меня.
Злой следователь бросает:
– Погоди. Я хочу разобраться. Понять мотивы. Без мотива нет преступления. И в чем ты видишь ее мотив?
Он меряет кабинет большими шагами. Будь я виннером, он бы меня понял: виннер – подходящий мотив. Остаться победителем: ради этого можно пойти на все. Не говоря уж о преступлении. Но подследственная – голимый лузер. Злой следователь оглядывает внимательно: старый плащ, юбка, сто лет назад сшитая бывшей подругой. Дорогие, но стоптанные сапоги.
– Ваше социальное происхождение? – вздохнув, добрый следователь включается в работу. У них это называется перекрестный допрос. Теперь он похож на православного батюшку: борода, усы, волосы на прямой пробор. Злой – скорее, на католика: подбородок и щеки выбриты до синевы.
Православный батюшка повторяет вопрос. Я могла бы ему ответить, но в этой комнате нет адвоката. В отсутствие адвоката грешник имеет право молчать. Католический пастырь включается в работу:
– Вы имеете право хранить молчание. Каждое слово, сказанное вами, может быть использовано в интересах следствия…
– Ее родители, – православный батюшка оборачивается к своему католическому коллеге, – были подлинными советскими интеллигентами. Преподавали русский язык и литературу.
– Даже так?! – его коллега замирает на месте. – И после этого… Голубушка, да вы же – выродок, – он щурит левый глаз. – Русский и литература! – он возводит руки горе?. – Это же – святое…
– Вот именно, – добрый следователь захлопывает папку. – В нашей-то стране!
Мне понятна их логика: цивилизация, которая рухнула, зиждилась на Великой Русской литературе. Раньше она была нашей верой. С этой точки зрения я выросла в православной семье.
– Учтите, – злой следователь, шьющий мое дело, заносит иголку, заправленную мертвой ниткой, – судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится.
Я пожимаю плечами. Меня не проймешь цитатами. В этом смысле я похожа на попа-расстригу: отрекшись от канонов, помню уйму цитат.
Тьма, вставшая за окнами, покрывала бездну. И был вечер, и было утро: день второй… К утру первого дня мы с Фридрихом успели закончить – замести следы.
Те, кто придет за нами, ничего не заметят. Какое им дело до чьей-то стертой памяти… Наш грех – наш ответ.
Зеленый шелк, оставшийся в моей памяти, отливает трупной зеленью. Я встаю и задергиваю занавеску. Пальцы сгибаются медленно, как во сне.
Не убий, не укради… Это – их вопросы. Тех, кто придет за нами. Им, как говорится, и карты в руки: вольному – воля, спасенному – рай.
Убил?.. Зачем?