Нетленка. Жили-были мы
Елена Борисовна Четвертушкина
Реальный мир или мир фантастический – проблемы одни и те же: одиночество, сомнения, страхи… Близкие далеко, а чужаки рядом… Но всё можно преодолеть, когда точно знаешь, что хороших людей всё же больше, чем плохих, и сама земля, на которую забросило, помогает тебе.
Нетленка
Жили-были мы
Елена Борисовна Четвертушкина
© Елена Борисовна Четвертушкина, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1
Всякого только что родившегося младенца следует старательно отмыть и, давши ему отдохнуть от первых впечатлений, сильно высечь со словами: «Не пиши! Не пиши! Не будь писателем!»
А. Чехов, «Правила для начинающих авторов».
Лист белой бумаги.
Или монитор компа.
Ты заносишь над белым безмолвием чистого листа (как пират кинжал, как Робин Гуд тисовый лук, как повар нож над жареным поросенком) лебединое перо, или гелиевую ручку, или неуверенно нашариваешь усталой ладонью компьютерную мышь… И замираешь, и хмуришься, и медлишь, всё медлишь в сомнении, гадая, с чего начать, – а главное, зачем. Кому, к репьям ушастым, сдались чужие недоперелеченные ссадины, или худо диагностированные старые болячки?..
И вот тут, уже почти совсем утонув в пучинах печальных мыслей, вдруг видишь: наплевав на зануду-рефлексию, из хлама неудач и разочарований проявляется зимнее, черным шелковым куполом натянутое небо в рассветном марлезонскомбалете звезд, и заснеженная, заметенная декабрем тайга с рыжими лисьими хвостами лиственниц в серебряной от инея чаще; черно-белая потекшая клавиатура горных отрогов, а потом – только вершины, вершины, вершины хребтов-бритв, хребтов-пил, хребтов-десантных ножей… Страна Суони, ради чьих историй уж точно стоит нарушить любое безмолвие, какого бы цвета оно ни было.
А в центре пейзажа, на склонах сопок – город Лоххид, про который Мотя так прямо и заявил, как только увидел:
– Это не город, не пудрите мне очки. Это заунывный деревенский романс об одинокой избушке, просто спетый хором.
Я тогда ответила, несколько задетая:
– Зато у нас есть море.
– Э-э, – отмахнулся Мотя, – ваше море – те ещё слезы…
М-да.
…Иногда я вскакиваю ночью, и бегу на крыльцо посмотреть, как падает на замерзающую голую землю снег. Мне не холодно, хоть и одета наспех – какое-то время тепло покинутого дома окутывает, как кокон. Редкие огни вдоль моста и подъездной дороги на Собачий хутор бледны, потому что именно на их фоне и виден снегопад, а контур леса размыт морозом, он почти исчез в средоточии темноты, сгустившейся на востоке. Кажется, что здесь, прямо за порогом, лежат самые сокровенные и неизведанные глубины мира, бездонные, бесконечные, но уже почти вписанные в быт, как очень дальние покои заброшенной дачи, тонущие в темноте и зябкости зимней ночи, и эти затоны и дали почему-то представляются надежнее, чем крепкие городские стены… Конечно, Лоххид – маленький город; здесь, как говорит Микада, «до всюда езды 5 минут на сусликах», и это святая правда. Но с другой стороны, у нас тут жить крайне интересно. Например, время с пространством состоит здесь в особых отношениях: чтобы вычислить ответ на одиозную задачу «…из пункта А в пункт В вышел пешеход…», в Суони и Лоххиде требуется счесть не столько скорость пешехода и заданное расстояние, сколько погоду и частное определение пешехода. Потому что странник ходит более-менее одинаково и в метель, и в вёдро; тарк – в вёдро, метель, туман и буран, и всё это не только по улицам, которые очень быстро заканчиваются, но ещё и по вертикальным сбросам скал; а чечако вообще ходит с трудом в любую погоду, даже от гостиницы до трамвайной остановки. Так что любой житель Суони знает с детства: всё в мире, а особенно так называемые точные величины, есть штука относительная.
Кроме вечности. К ней относятся серьезно; это особая категория жизни, противопоставленная всему сиюминутному и суетному; вечность – одна из важных составляющих понятия Дороги. Самое страшное ругательство – «чтоб тебя время обидело»: местный аналог «чтоб тебе пусто было».
Вполне вероятно, я и попала-то сюда оттого только, что у меня с детства обнаружился редкий бзик: больше всего на свете я любила лепить нетленку. То есть, это потом мы с Джой вычитали в некоей книжке термин, и я сразу поняла: вот это оно самое и есть. Чужое остроумие сдуло, слава Богу, с проблемы подозрительный флер излишнего пафоса, и всё равно никак не подобрать иного названия для мало свойственного ребенку состояния, когда понимаешь (хоть и смутно, как не в свои очки): более половины всего, чем принято наполнять жизнь, легковесно, недолговечно, и, следовательно, скучно до смерти.
Куклы занимали лет до шести, а потом вдруг играм с ними стало не хватать глубины и основательности. Ну, раздела я куклу… ну, одела… ну, сделала вид, что покормила… И хоть бы что в мире изменилось!
Сладко мечталось о чем-то настоящем, взрослом, весомом. Какое-то время было интересно на кукол шить и вязать, но и это прискучило… В детстве, как правило, все дети грешат разносторонностью, нервируя родителей внезапными намеками на большие таланты, и вынуждая таскать отпрыска (высунув язык и никуда не поспевая) по кружкам и студиям. Меня никто никуда не таскал, слава Богу, так что я, в погоне за нетленкой, совершенно самостоятельно в какой-то момент взялась шить и вязать уже на себя. Потом рисовать; потом писала какие-то стишочки и рассказики, и всё примеряла к нетленке: к ней, по моим понятиям, относились картинки, которые можно повесить на стенку, стишки, которые не стыдно почитать папе, и собственные поделки, в которых можно выйти на улицу, не опасаясь прослыть городской сумасшедшей. Так что первое определение нетленки было вполне логичным: суть её в том, чтобы сделать что-то своими руками, ну, или головой, если имеется.
Предметы, изучаемые сначала в школе, а потом и в Университете, подвергались мною столь же строгому отбору; компромиссы не допускались. Как следствие, образование мое по сю пору грешит глубокой дискретностью, а точнее сказать, восторженным дилетантством.
Дальнейшее изучение этого феномена подтвердило: нетленка крайне подозрительно относится к сибаритству, и напрочь не приемлет потребительства. Она так напоминала упрямое детское «я сама!», что я потом долго удивлялась, отчего не родилась сразу в Суони. Суонийцы, в силу суровости существования, уже лет с 5-и занимались делами взрослыми и значительными: доили яков, ходили освобождать от добычи капканы и силки, кормили собак, собирали всякую таежную съедобность, короче, по мере сил обеспечивали бесперебойное существование семьи и общины. Но о Крыше Мира в большой домашней библиотеке не было ни слова, и наша встреча припозднилась на четверть века. Время шло; я повзрослела, по-прежнему жила в Акзаксе, уже работала в ЦКС; и все равно меня преследовало ощущение, что на самом деле я груши околачиваю.
С юности считая себя человеком ленивым, я не очень удивлялась поначалу, отчего мне вечно не хватает времени: лентяям его всегда не хватает, проверено. И только потом, уже в Суони, вспоминая те времена, начала удивляться – когда ж спала-то?! – ведь кроме работы и сына, не пренебрегала ни развеселой компанией друзей, ни долгими беседами с Джой, ни походами в кино и на концерты. Но с пугающей частотой меня сметали с места какие-то дремучие инстинкты, недоубитые городом: в палисаднике за домом я собирала шампиньоны, моталась на берега Драконьего озера за мятой и мелиссой, которыми потом, зимой, лечила себя и сына от ангин и расстройства желудка; трудолюбиво собирала падалицу яблони-дичка в городском саду, и терн на пустырях за Зоопарком. Всё это шло на чаи, варенья и цукаты на зиму. Джой нос воротила от подобных деликатесов, ну, а нас с Бобкой запасы частенько выручали в трудное время.
Джой говорит, что я всегда была слишком уж серьезной для своего возраста (а дружим мы практически всю жизнь), и это почти комплимент – теперь я понимаю, что была чудовищной занудой, с комплексом неполноценности в придачу. Конечно, в юности почти каждый, впервые узнав о существовании такой неотъемлемой составляющей жизни как смерть, пытается выстроить собственные отношения с вечностью – все с разной подачи и радужным калейдоскопом промахов, узнаваний, попаданий… И не-узнаваний, не-попаданий, на которые так охотно и стремительно слетаются разочарования, неуверенность и страхи. Рано или поздно, устав бояться, человек делает ручкой всей этой зауми, и переключается на обыденное: идет учиться, потом работать, заводит семью… Но в моем исполнении стройная трипитака учебы-работы-семьи рассыпалась хлопьями на ой, какие маленькие кусочки, и так продолжалось, пока я не уехала в Суони. Следующая догадка о нетленке была такая: что ж ни одна собака не подсказала, что мне с самого начала необходимо было попасть именно сюда, и что нарожать кучу обожаемых детей – уж точно бесспорная, не попираемая никем и никогда нетленка!
Однако даже ей не по силам остановить время. Проживая жизнь худо ли, бедно ли, мы меньше всего держим в голове, что рано или поздно предстоит с этой жизнью распрощаться. Однако не зря говорят, что быстрее всего кончается соль, деньги, отпуск и молодость: в мою собственную жизнь как-то неожиданно набежали симптомы, в классической, хорошей и очень близкой мне литературе трактуемые – увы! – как старость. Не будучи готовой ни к чему подобному, я огляделась в лёгкой панике, и обнаружила кучу лет, внезапно оказавшихся антиквариатом. И пролетели они столь стремительно, что начнешь вспоминать, и только диву даешься, сколько меня — живой, молодой и уверенной в вечной молодости, – вместили они, канувшие безвозвратно; и куда подевалось всё то время, которое считала безраздельно своим по праву рождения, с его головокружительными взлетами и поражениями, своими и чужими детьми… Да нет, какими чужими – ни в одной суонийской семье нет такого понятия, как чужие дети; и работала я в Центре Кризисных Ситуаций в отделе кадров, так что уже очень давно имела дело именно с молодежью. Но вот беда: кровинушки и выкормыши, приемыши и воспитанники все как один норовят стремительно повзрослеть и разлететься, как охапка книг из раззявленных рук, – тут-то и понимаешь, что прочесть успела разве что половину, да и то по диагонали!
Когда размениваешь шестой десяток, время для тебя становится вещественным и материальным. Действуя в младые лета подспудно и вкрадчиво, оно с годами то вмерзает в оледенения жизни, то вплавляется в пожарища, а вот теперь заявляет о себе открыто и жёстко, и берет под уздцы всех твоих резвых коней, принуждая остановиться и оглянуться. Ах, были, были времена, наполненные, так сказать, шорохом парусов и звоном шпаг; помнится, не забылось ещё небо, грохочущее ревом звена вражеских бомбардировщиков, и горячий ствол автомата, случайно ожегший запястье, и грозный силуэт чужой армады на траверсе… И предутренний оглушительный запах сирени, и оглушительная тишина одиночества вдвоем, и чьи-то оглушившие слова, навечно врезанные в память… И первый ослепительный луч солнца, ударивший в прорезь хребта и высветивший здесь, по эту сторону утра, клокастую траву на склоне, и лоскутные коврики разноцветных лишайников на каменных россыпях… И мощное дыхание собачьей упряжки, которой ты правишь, – летящей сквозь морозные дымы января столь стремительно, что визг снега под полозьями нарт не поспевает за нами, а вьется где-то сзади, в искристой снежной пыли.
А потом вдруг бабах, и всё в прошлом.
И здесь, в двух шагах от 60-и, полем битвы становится каждый календарный день, и пересекать его приходится как минное поле, ибо на закате жизни воюешь уже не с подлым врагом, а с собственным организмом. И не предостерегут опытные однополчане, и не доложит разведка – когда именно накроет тебя кинжальный огонь ревматизма, или затяжной обстрел когда-то недооцененного бронхита, или точно выпущенный снаряд обширного инфаркта.
И нет оружия, чтобы достойно ответить на коварное нападение.
И нет подвала, где можно схорониться и отсидеться.
И ничего не поделает любимый человек, с ума сходящий от тревоги за тебя.
И не то чтобы стало страшно… Я уже достаточно долго хожу в церковь, чтобы не пугаться, как глупая гусыня, того порога, за которым вечность начинается для всех. Просто, остановившись и оглянувшись, задумалась и встревожилась: почему-то показалось, что прошелестела я сквозь жизнь как-то уж слишком… ну, как-то быстро. Вроде и ошибок совершила не меньше, чем все порядочные люди; как все, половину из них успела исправить, а вторую упустила в категорию фатальных; побывала и сладкой идиоткой, и прелесть какой дурочкой, долго училась быть кем-то другим, и вроде бы даже преуспела, и вот в этот самый момент – полный конец обеда, то есть старость, и какая тебе нетленка, если уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали!
И нич-ч-чего не изменится, хоть тресни.
Жил кто-то, или проживал, или вид делал, что проживает – известно только, что была там какая-то история, и всё; в конце концов, кто нас считает… Всё так же будут спать тревожным сном в величественных гробницах из синего камня надменные цари пустынь Терагосы; им снятся прошлые жизни – проигранные битвы, прекрасные царицы в радужных татуировках змей и лотосов, нефритовые чаши с ядом, и омерзительные варвары, грабящие захоронения.
Древние мегалиты Мидо-Эйго, изъеденные временем и пристальными взглядами туристов, будут всё так же вздрагивать от автомобильных выхлопов и плакать каменными слезами от удушающего смога.
На островках, затерянных в просторах Кораллового и Финвалового морей, как тысячи лет назад, остатки древних племен будут добывать копру, ловить рыбку и опасаться соседних племен. Они никогда ничего не понимали, не поняли и не поймут в современном мире, приходящим к ним то служителями чужих культов, то чужими военными базами, но всегда – болезнями, обнищанием и потерей себя.
Как много веков назад, выйдут в ночные рейды куатракские ловцы белых осьминогов.
Аганские мальчишки станут прыгать с прибрежных скал в океан, кишащий акулами, за брошенной туристом монеткой.
Галлеста, замирая всеми своими карнавалами, базарами и ярмарками цветов, будет следить за петушиными боями.
Всё так же терпеливо будут карабкаться тихие полосатые ослики по желтым утёсам Соланы, неся в переметных сумах спирт, кокаин и оружие; всё так же привычно передернут затворы контрабандных автоматов боевики коламбийской наркомафии; продолжат гудеть тревожно, получая и усваивая информацию, компьютеры в Информационном отделе нашего Центра Кризисных Ситуаций…
Жизнь продолжится.
Она и сейчас продолжается, торопится, несется по лестнице дней, через марши месяцев и этажи лет. Ещё немного – она перешагнет и через меня. Заголосит в Лоххиде первый после предзимья Печник-задушник – жестокая метель, забивающая снег во все щели, особенно в дымоходы и отдушины – без меня. Хлынут на Журавкины луга талые воды Листвянки и Сплетенки, сметая в заводи и низины вымытые половодьем кустарники, топляки и каменюки, – без меня. Оденется в серебристо-зеленое ракитник по берегам, зацветет и отцветет черемуха и каприфоль, появятся птенцы у береговых ласточек, варакушек и каменок; перелиняют лиса, куница и заяц, процветет ломонос и древовидный пион, раскроются полутораметровые листы белокопытника…
Без меня! – восстав против самой неотвратимости неминуемых и окончательных потерь, споря невесть с кем, я испугалась, запаниковала, и… и написала «Яйцо в вентиляторе».
Чего я добивалась этой книгой? Искала друга, чтобы поделиться всею обретенной за жизнь мудростью?.. Или, наоборот, врага, – которому, отвечая на оскорбление, можно бросить в лицо весь свой честно выстраданный горький и прекрасный опыт?!
Какую мудрость, жаль ты моя, какой опыт… Не плачь, квакуха, с получки купим новый тазик, и всё болото будет наше – вот и вся мудрость, весь опыт! Нет, если уж на то пошло, та книга (да и любая, видимо) – просто щемящая, горькая, обреченная тоска по идеальному собеседнику, которого за всю жизнь почти никому так и не удаётся обрести. По собственной, конечно же, вине, но… Но разве от этого легче?