Данька сидел разинувши рот и смотрел на всадницу в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье, которая во весь опор гнала через поле вороного коня. Круп его лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то что сидела в седле не по-людски, верхом, а почему-то бочком, свесив ноги на одну сторону. Данька и мгновения так не просидел бы на полном скаку, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.
Она пронеслась совсем близко от телеги, на которой поверх кулей громоздились Данька и Хорхе. Возчик успел проворно соскочить наземь и рухнуть на колени, да так неудачно, что конь лишь чудом не задел его. Шарахнулся; всадница грациозно заколыхалась в седле, словно цветок, и видно было, что ей с огромным трудом удалось удержаться. Натянула удила так, что вороной осел на задние ноги и покорно замер, тяжело поводя боками. Всадница обернулась; точеное лицо исказилось яростью, однако не стало от этого менее прекрасным. Она взметнула руку – взвизгнула плеть и крепко ожгла мужика; тот вскрикнул и сунулся носом в землю, признавая вину и покорно принимая наказание.
– Блюдись угождая, – негромко сказал Хорхе, однако всадница его услышала. Повернула голову, люто блеснула синими, точь-в-точь в цвет платью, глазами – Данька услышал, как Хорхе присвистнул восхищенно. Да и сам Данька не мог не поразиться этой несравненной красоте. Вот только недоброй она была, красавица, ох какой недоброй… Смерила взглядом двух оборванцев, снова занесла было плеть, да тут почуявший недоброе Волчок проснулся, высунул острую морду из-под Данькиного бока, разинул пасть и… нет, он даже не тявкнул, а коротко, предостерегающе рыкнул, однако этого хватило, чтобы конь вороной вдруг затрясся всем телом и ринулся вскачь, унося свою разъяренную всадницу, которой теперь нипочем было не управиться с ним, несмотря на все свое умение и жестокость, с которой она охаживала коня плетью. Разве можно женщине справиться с животиной, которая почуяла волка!
Возчик, осмелившийся приподнять голову, проводил всадницу испуганными глазами и, привскочив, с ужасом воззрился на своих седоков.
– Ох, – он едва шевелил побелевшими губами, – ох, сгубили вы меня, зарезали! – Слезы вдруг хлынули из его глаз, и это было так неожиданно, так диковинно, что Хорхе и Данька отупело на него уставились, ничего не понимая.
– Да ты что? – не выдержал наконец Данька. – Что с тобой? Кто эта барыня?
– Кто она?! Как, вы не знаете? Ах, мошенники, ах, лиходеи! Без ножа зарезали! Грех на вас!
Возчик, коренастый мужик лет пятидесяти, так жалобно распяливал рот, так тер глаза кулаками, что более напоминал ребенка, а не того свирепого деспота, каким он показал себя за два дня пути, пока Данька и Хорхе вынужденно пользовались его милосердием.
Сначала-то, когда, измучившись плаванием в протекавшем, неповоротливом челне, они увидели на берегу воз, груженный оброчным добром и следовавший в Москву, да не куда-нибудь вообще в столицу, а как раз в Горенки, имение Алексея Григорьевича Долгорукого, – в ту минуту им почудилось, будто это не человек, а посланец Божий, тем паче что он, пусть нехотя, согласился довезти их в Москву и только там получить плату. Оба, и Данька, и Хорхе, клялись и божились, что Алексей Григорьевич непременно вознаградит возчика за доброту. Тот долго не верил, однако, когда Данька упомянул о родстве со всесильным вельможею, а Хорхе сказал, что имеет до одного из его приятелей секретное поручение, возчик все-таки милостиво согласился им помочь, присовокупив, что втроем в дороге значительно веселей, чем одному. Однако добродушия его хватило ненадолго. Первое дело, оба неохотно вступали в разговор с благодетелем, тары-бары с ним не растабаривали, лясы не точили, а все тихонько шептались меж собой, склонив голова к голове, черноволосую и светло-русую.
Возчик изнылся от скуки и любопытства – о чем они там судачат?! Изредка долетали обрывки слов о каких-то злодеях и душегубах, о секретных бумагах, кем-то у кого-то похищенных, кожаном поясе, розовом каменном сосудце с золотой крышечкой, содержимое коего ценилось на вес золота, потому что давало тайную власть… Возчик жалел только об одном: что у него всего два уха, а не четыре или, к примеру, шесть. Ничего не понять из этих отрывочных слов, ну ничегошеньки!
Он расстроился и разозлился, но когда сообразил, что нечаянных седоков надобно не только везти, но и кормить, то и вовсе раскаялся в содеянном. Теперь он не чаял избавиться от попутчиков, однако не силком же их сбрасывать с воза!
А те мигом почуяли неладное и упускать удачу не намеревались, вплоть до того, что по нужде поочередно бегали. Оба отличались непонятной для возчика стыдливостью. Сам-то он, когда хотелось облегчиться, пускал струю прямо с воза, ну а эти разбегались под прикрытие придорожных кустиков, да еще по разные стороны дороги. Не велика была бы задача спихнуть в эти минуты оставшегося на возу (один мужик ледащий, другой – парнишка слабосильный) и подхлестнуть лошадей, только его и видели, кабы не псина их, более схожая повадками с волком… К тому же возчик все еще хранил слабую веру в то, что загадочная парочка его седоков и впрямь каким-то образом связана с Долгорукими. Однако сейчас, после этого удара плетью, после взрыва ярости у всадницы, которая не отстегала паршивцев только потому, что конь понес, – сейчас возчик окончательно уверился, что сделался жертвой обманщиков. Ведь ежели оба имели отношение к Долгоруким, как они могли не узнать молодую княжну Екатерину Алексеевну, любимую дочь князя Алексея Григорьевича? И она не подняла бы руку на батюшкиных знакомцев. Ох, хитры ж они, обвели вокруг пальца, обмишурили, обставили на кону!
Все это возчик, путаясь в слезах, и высказал своим седокам. Хорхе и Данька вытаращились сперва на него, потом изумленно переглянулись.
– Linda donna! – восхищенно сказал один, что по-испански означало: «Прекрасная дама!»
– Краше свету белого… – пробормотал другой со странной тоской в голосе.
Громкий клик пронесся над полем, заставил задумавшихся людей резко обернуться. Несколько всадников вылетели из леса и понеслись через поле к усадьбе.
– Княжна-а! – упоенно орал один из них, черноволосый, румяный, крепкий и долговязый. У него было совершенно детское, неприятно-капризное лицо. – Княжна Катерина-а-а! Да постойте же! Вы уж обставили меня, погодите!
Рядом, стремя в стремя, скакал широкоплечий синеглазый красавец, до такой степени схожий со всадницей, что их можно было принять за брата и сестру, когда бы у него волосы не были светлые, соломенно-желтые, а у нее – жгуче-черные.
«Накладные волосья! – осенило Даньку. – Как это их называла матушка? Парик! Пристало ли волосы чужих баб на голове носить?! А вдруг какая немытая попадется?»
Княжна Долгорукая тотчас перестала казаться ему такой уж ослепительной красавицей. Впрочем, ее вспыльчивость и заносчивость успели бросить изрядную тень на очаровательный образ, в первую минуту поразивший его воображение.
– Надо полагать, это Иван Долгорукий, фаворит императора, – послышался рядом задумчивый голос Хорхе, который с любопытством смотрел на синеглазого всадника. – Ну а с ним рядом… – Он запнулся, словно торопливо перевел дыхание, и Данька с удивлением отметил, что его новый знакомец, выдержке, самообладанию и терпению которого он не переставал дивиться все эти дни, чем-то очень взволнован. – А с ним рядом, очевидно, его императорское величество…
– Он, царь-батюшка, великий государь Петр Алексеевич! – послышался откуда-то снизу восторженный всхлип, и путешественники, свесив головы, увидели своего возчика, который стоял на коленях где-то у колес и старательно бил головой в землю, отвешивая поклоны придорожной пыли, уже скрывшей двух всадников серой занавесью.
Царь!.. Вот он, надёжа-государь, как испокон веков называли его русские люди! Данькина единственная надёжа на справедливость!
В одно мгновение он соскользнул с воза и, забыв обо всем, забыв о Хорхе, пустился по полю вдогон всадников, отчаянно крича:
– Государь! Ваше царское величество! – И даже, совершенно забывшись: – Батюшка Петр Алексеевич!
По счастью, топот копыт оглушал всадников, и они не слышали дерзких Данькиных воплей. И, задыхаясь, то крича, то шепча, он все бежал и бежал, ничего не видя толком впереди себя за пылью и из-за того, что ветром выбивало слезы из глаз. И вот так, сослепу, он вдруг натолкнулся на что-то большое и высокое, напоминающее дерево, но при этом теплое. Это нечто вцепилось в него мертвой хваткою и заорало дурным голосом:
– Держи, хватай! Слово и дело!
У Даньки все смерклось в глазах и подогнулись ноги… Даже в их деревенской воронихинской глухомани знали эти страшные слова: «Слово и дело государево!» Означают они, что человек, выкрикнувший их, желает объявить вину какого-то преступника и имеет неоспоримые доказательства ее. Поскольку доносчику за необоснованные обвинения полагался первый кнут (отсюда и пошла пословица!), то есть первое и наиболее сильное наказание, выкрикнувший «слово и дело» из кожи вон лез, но силился доказать свою правоту. Судя по крепости вцепившихся в Даньку рук и по лужености глотки, из которой извергались пугающие вопли, человек намеревался любой ценой погубить свою жертву. За что?!
– Отпусти его, Никаха, – произнес рядом чей-то спокойный голос, но, поскольку противник не слышал ничего за своими стонами, голос прикрикнул раздраженно:
– Отпусти парня, кому сказано!
Мертвая хватка, однако же, не слабела, но вдруг послышалось злобное рычание, запахло псиным духом, и только тогда жестокие руки разжались. Данька кое-как перевел дух и проморгался. И… и едва не рухнул, где стоял, потому что прямо перед ним топтался на полусогнутых, пытаясь оторвать от себя Волчка, корячился, морща от боли толстощекое лицо, не кто иной, как… Никодим Сажин!
Чудилось, еще раньше, чем узнал его, Данька выкрикнул:
– Слово и дело! – и вместе с Волчком вцепился в Никодима, затряс его что было силы: – Убийца! Душегуб проклятый! Держите его! Вяжите его!
– Держите его! Вяжите его! – завопил и Никодим, одной ногой пиная Волчка и люто косясь на Даньку: – Ограбил меня! Дочку ссильничал! Обездолил девку!
Данька даже оглянулся, изумленный: не стоит ли сзади тот, кому адресовано это последнее обвинение? Но сзади никого не было. А Никодим, не переставая пинать пса, все орал, все наскакивал:
– Князюшка! Барин и хозяин! Царь-государь! Да есть ли на Руси, на родимой, правда-матка? Набежал ворог на наш дом, дочкино девство испоганил, мошну украл, а сам ушел безнаказанно! Да видано ли такое?
Ему удалось наконец отшвырнуть Волчка. Рухнул на колени и пополз, простирая руки, беспрестанно причитая, к трем высоким мужчинам, которые стояли поодаль и несколько озадаченно взирали на происходящее.
Пес попытался снова кинуться на него, однако Данька оказался проворнее. Схватил его за загривок, прижал к ноге и исподлобья глянул на этих троих, от которых, как он тотчас понял, в ближайшее время будет зависеть его судьба, а может быть, и жизнь.
Двоих он уже знал: это были синеглазый брат княжны Долгорукой и сам царь. Третий – крупный, отяжелевший от прожитых лет мужчина возрастом далеко за пятьдесят, с надменным выражением лица и важной осанкой – смотрелся чуть ли не внушительней юного государя.
– Ты кто же будешь такой, чтоб моего человека обижать? – спросил он негромко, и Данька узнал тот голос, который Никодима Сажина называл Никахой.
Выходит, человек знает этого негодяя? И не его ли называл проклятый Никаха князюшкой, барином и хозяином? Уж не его ли владение – забрызганные кровью невинных людей Лужки? Но кто он таков?
И тут словно бы некое откровение снизошло на Даньку, а может быть, он усмотрел в чертах молодого Долгорукого и этого внушительного мужчины неоспоримое фамильное сходство, только ему сделалось понятно: перед ним стоит сам Алексей Григорьевич Долгорукий. Он-то и есть хозяин Лужков и господин Никодима Сажина! Ведает ли князь о тех лиходействах и лютостях, кои творятся в его имениях и, возможно, его именем прикрываемы?! Не может такого быть, чтобы ведал. Надо как можно скорее открыть ему глаза!
– Ваше сиятельство! – крикнул Данька, падая в ноги князю. – Ваше царское величество! – вспомнил он, что рядом стоит сам государь. – Не велите казнить, велите слово молвить!
– Ваше сиятельство! – отозвалось ему эхо, отозвалось почему-то на два голоса – толстый, грубый и гнусавый, неразборчивый. – Не велите казнить, велите слово молвить!
Данька растерянно повернул голову и узрел, что никакого эха и в помине нет, а рядом с ним на коленях стоят проклятый Никодим и еще какая-то толстомясая деваха с соломенными всклокоченными волосами и в грязном сарафане. На ее щекастом лице цвел свекольный румянец; слишком светлые, почти белые глаза блуждали с выражением неопределенным, то ли сонным, то ли туповатым, рот вяло приоткрывался, с трудом выталкивая слова, словно был набит кашей:
– …сиятельство… казнить… молвить!
Данька узнал этот голос сразу. Спасительница-губительница! «Русалка»! Удивительно – тогда, ночью, она казалась чуть ли не красавицей, а теперь… да на нее и смотреть тошно.
Однако что ж это получается, люди добрые? Она – дочка Сажина?
Август 1727 года
…Его вели по какому-то коридору в полумраке, а потом оставили в абсолютно темной комнате. Некоторое время он думал, что пребывает здесь совершенно один, но вдруг ощутил присутствие какого-то человека.