И, низко нагнувшись, нырнула под нависшие ветви. Данька последовал за ней. Тут уж царила вовсе кромешная тьма, но горячая рука вцепилась в его запястье, потянула, указывая направление, выдохнула с усилием:
– Теперь не найдут!
Данька тоже жадно глотал воздух, пытаясь различить запахи. Сначала он ничего не видел, только нюхом чуял. Пахло кисло – сыростью, почему-то ржаным несвежим хлебом и, такое ощущение, прокисшей кашей. Вообще дух был неприятный, тревожный, Данька никак не мог понять, что в нем такое, но вдруг осенило: да ведь здесь пахнет кровью! Застарелый кровавый запах – вот что властвует над всем!
Страх, который развеялся было с ветром стремительного бегства, вернулся, снова зашарил ледяными пальцами по шее и спине.
Постепенно глаза начинали видеть. Данька понял, что стоит в каком-то балагане – вроде бы дощатом, потолок настолько низок, что и он, и девушка только-только не касались его макушками. Почти вплотную к Даньке стояли стол и лавка, а чуть поодаль – топчан, на который причудливой кучей было навалено какое-то тряпье. Больше ничего рассмотреть он не успел: девка приблизилась и вдруг так толкнула в грудь, что Данька, вскрикнув от боли, полетел на лавку. Сильно ударился спиной, но это было еще полбеды. Гораздо хуже, что девка внезапно рухнула на него, навалилась всем весом и, уткнув в его губы влажный, тяжело дышащий рот, зашарила жадными руками по его бедрам, пытаясь развязать вздержку штанов.
Господи! Так и есть – русалка-любодеица…
В первый миг и дыхание Данькино пресеклось, и ума он лишился, и сердчишко замерло, а девкины проворные руки так и лезли ему между ног, искали там чего-то… Данька чудом вывернулся из-под горячего тела, сверзился с лавки на земляной пол, привскочил, кинулся было в сторону, но девка оказалась проворнее: цапнула за подол рубахи – так кошка ленивой лапкой ловит мышонка, из последних сил попытавшегося дать деру. Данька рванулся, споткнулся, со всего маху ударился о топчан – и обмер, когда куча тряпья вдруг зашевелилась, застонала, потом раздался некий невообразимый звук, вроде бы кто-то хрипло, задавленно рассмеялся, а потом негромкий, донельзя измученный голос произнес, странно, твердо выговаривая звуки:
– Ну, нашла наконец себе новую забаву?
Батюшки-светы! Да это никакое не тряпье, разглядел Данька, это человек лежит, распростершись, раскинув руки и ноги, накрепко привязанные к топчану!
– Терпите, сеньор, терпите! Теперь ваш черед терпеть эту дикую тва-арь… – продолжил незнакомец, но тут же его голос пресекся стоном.
Данька наклонился, пытаясь разглядеть лицо этого человека, но в это мгновение получил увесистый удар по затылку и, лишившись сознания, беспомощно сполз наземь. Он уже не чувствовал, как ему заломили за спину руки, связали их каким-то грубым жгутом, потом опутали ноги и оставили валяться, скрючившись. Он не слышал, как девка, странно, утробно похохатывая, подошла к топчану и проворно забралась на него, не слышал надсадного дыхания, мучительных стонов и яростных, исполненных ненависти выкриков:
– Чертовка! Оставь меня! Изыди, сатана! Да будь ты проклята!
Июнь 1727 года
ИЗ ДОНЕСЕНИЙ ГЕРЦОГА ДЕ ЛИРИА АРХИЕПИСКОПУ АМИДЕ. КОНФИДЕНЦИАЛЬНО
«Ваше преосвященство, примите мои первые выводы: в Московии вовсе не нужен посланник: говорю не потому, что я не хочу тут жить, но бесполезен расход, который для этого делается королем нашим и государем. Московия нам нужна только в войне с англичанами. В этом случае московиты не только могут доставить нам громаднейшую помощь диверсией, какую они смогут сделать в Германии и, следовательно, отвлечь с этой стороны наибольшую силу наших врагов, но они также достаточно сильны в случае нужды перенести войну внутрь самой Англии. Но во время мира союз их бесполезен; годится разве только относительно торговли, из которой мы можем извлечь большие выгоды.
Есть еще другой повод считать бесполезным иметь теперь посланника в Петербурге – это перемена правительства. Оно попало теперь в руки московитов, между которыми есть еще много таких, которые держатся старых обычаев, и есть такие, которые решительно осуждают всякий союз с нашей монархией, потому что считают его для себя совершенно бесполезным по причине отдаленности нашей Испании и думают, что им нужно быть в хороших отношениях только с англичанами, коих морская сила имеет громадное преимущество перед их силою. Противоположного мнения держится только князь Меншиков.
Не мешало бы довести до сведения короля нашего государя, какие идеи одушевляют этого министра. Этот человек – величайший честолюбец, какого только видел мир. Нельзя сказать, что в своем счастии он ходит ощупью – нет, он умеет вести дела: в несколько лет из ничего и из низкого состояния он сделался первым подданным Московитской монархии, князем Империи и богатейшим вассалом по всей Европе. Но этим счастием его честолюбие не удовлетворилось. Вы, конечно, знаете, как он добивался быть избранным в герцоги Курляндии. Хотя это ему не удалось, он все-таки не отказался еще от этой мысли. Главная же цель его – выдать свою старшую дочь Марию за малолетнего русского царя, а самому сделаться королем Польши, и потому он расчищает себе дорогу на случай смерти короля Августа. По этой, собственно, причине он так предан австрийскому императору.
В России Меншиков теперь заправляет всеми делами. Но еще при жизни царицы были некоторые возмущения против него; нужно ждать, что в несовершеннолетие настоящего царя они увеличатся, потому что бесчисленное множество личностей не любят Меншикова, желают его падения и погибели. Все это не мешает передать королю нашему государю, решениям которого я готов повиноваться слепо и с крайним самоотвержением».
Август 1729 года
Данька очнулся оттого, что затекло и ныло все тело. Едва смог повернуться, открыть глаза, сперва не понимая, где и почему валяется, скрючившись. Как вчера лежал на могиле родителей, прожигая землю мучительными слезами, – это вспомнилось сразу. А что было потом? Голова болела, в висках перестукивало, мешало думать. Приподнялся – и дыхание пресеклось, когда обнаружил, что связан. Вот тут-то вспомнилось остальное – почему-то в обратном порядке: от удара по голове в этом дурном балагане до блужданий вокруг Лужков в поисках следа убийц.
Опасливо огляделся. Либо он провалялся без памяти сутки, либо все еще длилась та же ночь. Темно по-прежнему. А человек, который лежал на топчане, что с ним, жив ли он?
Данька кое-как сел: мешало, что руки и ноги были связаны, – и снова чуть не упал, когда прямо напротив его глаз вдруг замерцали два лихорадочно блестевших глаза. Словно дикий зверь глянул в упор из темноты! Данька отпрянул – до того жутко ему стало.
– Меня бояться не стоит, сеньор, – чуть слышно проговорил лежавший на топчане человек. – Я такой же пленник этой суки, как и вы.
Данька мимолетно поджал губы: грубостей он не терпел, особенно по отношению к женщинам. Затем вспомнил ту, о ком шла речь, и зло подумал, что это самое подходящее для нее название! Еще и похлеще сказать можно!
Однако как же странно выговаривает слова этот человек! Вроде бы и чисто по-русски, а словно бы легкий ветерок пролетает меж словами. Иноземец, что ли? И это диковинное словечко – сеньор… Что оно означает? Может, незнакомец думает, что Даньку так зовут? Может, он принимает Даньку за кого-то другого?
– Как вы умудрились угодить к ней в лапы? – продолжал незнакомец. – Неужели очаровались ее прелестями?
– Да я ее небось и не разглядел толком-то, – буркнул Данька, вспоминая, как серебрились под луной растрепанные косы, мелькали ноги под высоко поднятым сарафаном. – Она мне жизнь спасла – сначала. А потом заманила сюда. Я думал, спрятать хочет…
– Я тоже когда-то так думал, – пробормотал незнакомец рассеянно, как вдруг встрепенулся: – Жизнь спасла, говорите? Похоже, это вошло в привычку у нашей безумной сластолюбицы! И как же это произошло, если не секрет? Где?
– Здесь, в деревне, где же еще, – неохотно буркнул Данька. – Я остановился на ночлег в одном доме, ночью на меня напали, ну, я спрыгнул во двор, а там куча народу навалилась, я бежать; думал, уже конец мне, да тут эта девка откуда ни возьмись, завела в какие-то заросли, потом сюда, ну и вот…
Он нарочно частил, избегая подробностей, однако незнакомец, кажется, обладал умением слышать недосказанное:
– Во имя неба! Неужели и вы стали жертвой толстого, рыжеволосого туземца и его приспешника, обладателя головы, которая напоминает приплюснутую дыню?!
– Огурец, – возразил Данька. – С толстой, потрескавшейся кожурой, уже перезрелый и сморщившийся.
Незнакомец некоторое время размышлял, потом слабо усмехнулся:
– Вы правы! Как огородник вы, конечно, более опытны, сеньор… Кстати, может быть, мы забудем об условностях, согласно которым два идальго должны быть представлены друг другу неким высокочтимым патроном, и, применяясь к нашим необычным обстоятельствам, представимся друг другу сами? Это не очень претит вам, сударь?
Строй речи этого человека, самый звук голоса необычайно нравились Даньке. Эх, если бы и он мог выражаться столь же изысканно и витиевато! Должно быть, перед ним человек благородного происхождения, какой-нибудь родовитый иноземный боярин, попавший в опасную переделку. Каковы же причины этого? Ну, каковы бы они ни были, они не ужаснее тех, из-за которых оказался в Лужках Данька…
Стоило подумать об этом, как слезы начали наплывать на глаза. Горло стеснилось, и Данька сказал хриплым голосом:
– Вы, что ли, имя мое знать хотите? Данилой меня зовут, Данилой Воронихиным, а попросту кличут Данькою.
– Простите, вы забыли упомянуть свой титул, – негромко напомнил незнакомец, но Данька упрямо мотнул головой:
– А нету у меня никакого титула. Матушка была из Долгоруких-князей, но вышла за батюшку, а он хоть и дворянского звания, но не князь и не граф, зато жили они весь свой век дай бог каждому, в любви великой и согласии, и в жизни не разлучались ни на день, и смерть вместе встретили.
И все, и тут вся его выдержка, скрепленная пролитыми на убогом могильном холмике слезами, но давшая трещину в комнатенке под крышей и потом, во время страшного бегства, наконец-то рассыпалась на мелкие кусочки. Слезы хлынули так обильно, так внезапно, что Данька даже не сразу понял, отчего у него вдруг сделалось мокрое лицо и все расплылось в глазах. А потом пришли тяжелые рыдания, от которых, чудилось, вот-вот разорвется и сердце, и горло.
Он уронил голову на край сенника, на котором лежал незнакомец, и без стеснения рыдал. С мучительными усилиями выталкивая из себя хриплые звуки, снова и снова он вспоминал лицо матушки и улыбку отца, и то, как они смотрели друг на друга и на детей, и теплое дыхание матери на своих волосах вспоминал, и шепоток ее, когда приходила поцеловать на ночь: «Ох, Данька, Данюшка, вот четверо вас у меня, все мне равно родные, всех поровну любить следует, а все же тебя, дитятко, пуще всех люблю, зайчик ты мой солнечный!» Почему-то сейчас подумалось, что, наверное, то же самое она нашептывала каждому из них, четверых детей, ревниво деливших меж собой любовь и заботу родительскую. Матушка никого не хотела обделить, она и впрямь любила всех их поровну, а Данька-то всю жизнь думал… И от этого запоздалого открытия, не имевшего теперь ни для него, ни для убитой матушки никакого значения, Даньке отчего-то было еще больнее, еще сильнее теснилось сердце, еще горше лились слезы.
Но постепенно слезы иссякли, на смену им пришла оцепеняющая усталость. Он уткнулся в топчан и тяжело вздыхал, пытаясь успокоиться.
Вдруг ощутил на своей щеке теплое дыхание. Незнакомец прильнул к его лбу своим. Данька вспомнил, что руки его тоже связаны: наверное, он хотел бы успокаивающе погладить плачущего юнца по голове, как всегда гладят маленьких детей, но не мог, вот и ерошил своим дыханием его волосы.
– Успокойтесь, мой юный друг, успокойтесь, – прошептал он. – Вы еще совсем дитя, а выпало вам, судя по всему, столько, что и не каждому взрослому выдержать. Циники уверяют, что человеку по-настоящему плохо не тогда, когда у него беда, а когда у его ближнего все хорошо. Если вы циничны, вас должно успокоить, что мир перенасыщен бедами и несчастьями, и один из таких несчастных находится рядом с вами. Если вы милосердны, вы найдете утешение в исцелении страданий другого человека, ибо за те несколько недель, которые минули со времени моего въезда в эту проклятую богом деревню, я хлебнул столько мучений, что, да простит меня Господь, не раз помышлял о смерти и даже малодушно призывал ее. Поверьте, я оказался настолько слаб, что не замедлил бы сам развязаться с жизнью, когда бы у меня не были связаны руки. Простите за невольный каламбур. – Незнакомец невесело усмехнулся. – Поверите ли, но, чудится, меньшую боль и страдания доставляла мне рана, чем ежедневное, еженощное надругательство, которым подвергала меня эта распутная тварь. Она вынуждала меня нарушить обеты, данные Отцу нашему небесному, она окунула меня в бездны таких нечистот, о каких я даже и не подозревал. И хотя я беспрестанно разочаровывал ее стойкостью своего духа и силою своих очистительных, охранительных молитв, хотя ее тело вызывало во мне только отвращение, хотя я знаю, что и под страхом смерти не заставил бы свое естество откликнуться на ее грязные призывы, но все же… ощущение ее немытого тела, которое терлось об меня, ее рук, которые мяли мою спящую плоть, вынуждая к соитию, ее слюнявых губ… все это истерзало меня пуще пыток, которым некогда подвергали христианских мучеников язычники Юстиниана, все это вынудило меня пребывать в уверенности, будто я свершил все семь смертных грехов враз!
Голос ему изменил. Какое-то время царило молчание. Незнакомец пытался успокоиться, а Данька – переварить услышанное. Пища для ума оказалась настолько скоромной, что бедолагу аж замутило.
– Простите, сударь, – наконец-то справился с собой его собеседник. – Вы так юны, неопытны, невинны, а я, не подумав, вылил на вашу голову ушат тех же помоев, в которых принужден был купаться сам. Простите великодушно! Тем паче что все эти унижения, все страдания мои телесные, даже боль от раны, конечно, ничто в сравнении с муками душевными. Не было ночи, чтобы не являлись ко мне призраки людей, погибших по моей вине… О нет, я не душегуб какой-нибудь, руки мои если и обагрены кровью, то отнюдь не по локоть, а так, слегка забрызганы, и то, можете мне поверить, лишь ad majorem dei gloriam… я хочу сказать, для вящей славы Божией, как выражаются богословы, то есть в благих целях. Те несчастные, о которых я упомянул, были моими слугами. Нас хотели убить всех, я спасся поистине чудом. А те, кто верил мне, кто служил мне беззаветно и преданно, погибли, и, получилось, я стал виновником их гибели. Но все же они знали, сколь рискованна и опасна наша стезя, они всегда готовы были отдать свои жизни ради… ради нашего дела. А те двое несчастных, муж и жена, которых безжалостно прирезали у меня на глазах только потому, что надеялись поживиться их добром?! Нас и их убивали, чтобы ограбить, гнусно обобрать мертвые тела… Что с вами? – насторожился незнакомец, ощутив, что Данька вдруг вздрогнул всем телом, а потом замер, чудилось, и дышать перестал. – Что с вами, молодой сеньор? – Он умолк, а потом проговорил растерянно, пугаясь своей догадки: – Может ли статься… Господи, я только сейчас осознал… Неужели те супруги были вашими родителями?!
Незнакомец смотрел на Даньку испуганно, ожидая нового взрыва горя, нового всплеска рыданий, однако тот сидел понуро, слишком обессиленный страшными открытиями.
– Да, – выдавил он наконец. – Наверное, это были они. У матушки глаза голубые…
– Бирюзовые, – вздохнул незнакомец. – Редкостной голубизны. А у ее супруга был шрам на щеке.
– Был, – кивнул Данька. – Почти двадцать лет тому назад получил он сию рану в деле под Батурином, бок о бок со светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым сражаясь против предательского гетмана Мазепы…