Смотрит на женщину, как смотрят в лицо Медузе горгоне. Как смотрят в бездну, падение в которую уже началось…
– Дочь в тебе. Дочку родишь. Дочку. – Не предсказывает – распоряжается судьбами астрологиня.
– Сына хочу. Я должна родить этого сына.
– Тебе о сыне молить нельзя! Твой сын за бездной.
Бездной… Бездна… Без дна…
Бездна, которая засасывает все ее ощущение мира и счастья, или если и не счастья, то хотя бы покоя.
– За бездной. Чтобы его из-за той бездны достать, мир должен рухнуть.
– Пусть рухнет… – в полуобмороке бормочет Анна.
– Мир должен рухнуть. Спроси… у отца спроси… на что разменял он свою душу, когда ему было восемнадцать.
И спрашивать нечего! На что мог разменять свою душу добрейший Дмитрий Дмитриевич в его восемнадцать, когда было это еще до ее рождения, в прошлом веке!
– Впрочем, ты пока не можешь спросить… Пока не можешь.
Странная эта предсказательница… Быть может, зря Анна к ней пришла…
– Сын будет стоить жизни его отцу.
Облик мужа, милого доброго мужа мелькает перед глазами. И исчезает.
– Пусть! – в состоянии почти транса вторит Анна.
Мелькнувший в исчезающем сознании облик мужа кажется чем-то далеким, чем-то бесконечно, несопоставимо менее важным, чем сама надежда на сына. Господь простит. Или не простит?
Голос из той бездны, в которую как в старательно взбитую глубокую перину уже погружается Анна. Еще мгновение, и дверь в эту бездну захлопнется.
– Думай. Ты теперь в скрещении Урана и Плутона. Тебя сейчас видно там, где вершатся судьбы. Можешь просить. Разрешат сына тебе отдать. После бездны.
– Пусть после бездны. Сына хочу. Сына…
Богиня утренней зари
Анна. Крым. Октябрь 1917 года
Но ее сыну не суждено родиться ни в Питере, ни в Крыму.
Родив в октябре третью девочку, Анна вспомнит о словах прорицательницы, что ее сын за бездной.
Но всё это будет месяцем позже, а пока…
* * *
Из Петрограда в Крым едут поездом.
Из питерской осени в бархатное южное бабье лето.
Едут, как водится, первым классом. Но не целый вагон из восьми купе, как привыкла ездить мать: купе – ее спальня, купе – для Анны с мужем, купе – для Оли с гувернанткой, купе – для Маши с нянькой, купе – гостиная, купе – столовая, купе – для багажа и одежды, купе – для прислуги. И это если повара, служанки и прочая челядь из питерского дома, без которой и в приморском имении не обойтись, уехали прежде них…
В этот раз без поваров. Скромно. Собирались в последний момент, не досталось билетов, и у них всего-то три купе на семь человек.
Едут долго. Много дольше обычных трех дней.
Днями простаивают на станциях с толпами измученных голодных солдат, беженцев и дезертиров на перронах. Но первые дни смотрели на них только из окна и сетовали, что чай нынче не так хорош, как прежде. А теперь…
– Двигайтесь, дамочка! Двигайтесь! Швыдче! Уплотняйтеся!
На третий день пути в их вагон первого класса набивается толпа – солдатня, матросы, мужики, оборванцы.
Один из них с бульдожьим лицом, муж по форме определил, что фельдфебель, теперь выгоняет гувернантку и девочек из их купе. Разбуженные Оля и Маша в тонких кружевных сорочках напуганы, жмутся к гувернантке.
– Как вы смеете?! – негодует мать, крепче прижимая к себе игрушечного зайца Маши. – Это наши законные места! Согласно купленным билетам!
Найти в этой давке начальника поезда, тем более требовать соблюдения их прав бесполезно. Даже мать, на удивление, это понимает.
– У нас, барыня, согласно купленным билетам, пол в вагоне рухнул! – Мужик небритый, беззубый, по?том от него за версту несет, с мешком за плечами. – До дому ехати всем надобно!
– В третьем классе столько народу набилось, что пол не выдержал, провалился! – суетливо поясняет проводник. Чудо, что он еще не сбежал.
Проводник почти на ухо матери шепчет, уговаривает потерпеть, не злить ворвавшихся:
– В соседнем вагоне первого класса пристрелили пассажира с одиннадцатого места, который не пускал их в свое купе.
Бульдожьего вида фельдфебель своими грязными штанами плюхается на полку, где постелено кружевное белье для Маши, мать едва успевает игрушки девочек из-под его зада выхватить и велеть гувернантке вещи быстро в ее купе переносить.
Мать напряжена – кроме собственных ценностей она везет спрятанные в детских игрушках ценности вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая с марта в Крыму и мало что с собой из Петрограда увезти успела.
Солдаты без погон с винтовками занимают второе их купе – не успевший выйти Савва со своими альбомами и тетрадками остается, зажатый в угол завшивевшими, давно не мывшимися, озлобленными и уставшими людьми.
– Двигайся, гимназия! Учиться будешь опосля! Теперь всем ехати треба!
И из третьего купе их сейчас выгонят – пенсне мужа и шляпки матери, без которых графиня Истомина считает неприличным появляться на людях даже в вагоне поезда, даже в такие времена, – теперь не лучшие аргументы в их пользу. Кому из штурмующих не хватило места в первых двух купе, занятых самозахватом, уже дергают дверь третьего, последнего оставшегося у них, в котором им, шестерым, уже тесно.
Беззубый мужик с мешком за плечами рывком открывает дверь и застывает на пороге. Смотрит на живот Анны, который вопреки нормам приличия уже ни от каких посторонних глаз не укрыть. И взмахом руки останавливает тех, кто напирает на него сзади.
– Назад! Ша! Баба на сносях туточки, вот-вот ро?дит!
И закрывает дверь.
Толпа двигается дальше, штурмовать другие купе и вагоны. А мать сидит бледная, не может выпустить игрушечного медвежонка из рук.
– Не так страшно свое потерять, как чудовищно неприлично потерять императорское, – трагически шепчет мать, теребя плюшевое ухо.