– Я буду интриганкой, – спокойно отвечает Атя, верная слушательница Луизы Гвиечелли. – Я бы еще хотела рыбаком стать, или индейцем, но интриганка – это для женщины самое лучшее.
– А я буду зимой естествоиспытателем, – серьезно говорит Ботя, дождавшись своей очереди. – А летом – с холерными эпидемиями бороться.
Полный восторг гостей, хохот, аплодисменты, полный рот сладостей у Ати.
Любовь Николаевна тоже довольна. Близнецы, которых с младенчества таскали на паперть и всячески демонстрировали людям, привыкли быть в центре внимания и как-то работать в толпе. И пусть уж лучше так, чем в гардеробной по карманам шарить или у гостей на балу милостыню просить…
– Люшика, – Ботя дернул Любовь Николаевну за рукав. – Скажи мне: отчего Энни крабиков не видит?
– Каких еще крабиков? Где? – удивилась Любовь Николаевна. – И почему она должна их видеть?
– В Италии. Они обе там жили. Камиша видела, как крабики обедают, а Энни – нет. Я у нее спрашивал.
Любовь Николаевна немало утомилась бальным днем и больше не чувствовала в себе желания рассуждать о крабиках, червях и прочих ползающих тварях. Разве Арабажина позвать? Так ведь он опять отговорится – скажет, что уже спит и к тому же готовится к немедленной операции. Нагородит что угодно, лишь бы не остаться с ней наедине… А многие прочие, кстати, только об этом и мечтают… Что он вообще делает, когда не работает в больнице и не спит? Читает? Занимается партийными делами? Потрошит для собственного удовольствия глистов?
Неожиданно Ботю поддержала сестра, никогда прежде крабиками не интересовавшаяся.
– Да, Люшика, почему так? Энни, Луиза и Камиша все рассказывают про свою Венецию, но кажется, будто они в разных городах жили.
– В чем же по-твоему разница? – заинтересовалась Любовь Николаевна.
– У Луизы Венеция на нашу Москву похожа, где мы жили. Камни, вода, мусор, а между ними люди живут – ссорятся, мирятся, торгуют, любят друг друга или ненавидят. У Энни – как на картинках в книжках: все время вечер, все королевы, все в красивых платьях, свечи горят, отражаются в воде, и музыка играет. А у Камиши – как в сказках у деда Корнея, травка морская тихо растет, ласточки летают, и люди со зверями и рыбами говорить могут.
По сравнению с вдумчивым Ботей его сестра часто казалась Любовь Николаевне пустоватой. Сейчас она готова была признать свою ошибку.
– Люди по-разному видят, это ваша правда, – сказала она. – Камиша больна…
– Она тогда еще здоровая была, – возразил Ботя.
– Ладно. У них просто разный масштаб и способ, которым они смотрят на мир. Мир Энни – это балы, приемы. Она видит всю картину в целом, рисует ее словами, как художник кистью. Камиша всегда умела видеть детали бытия. Она и здесь, в Синих Ключах, сидит и пять часов смотрит, как ласточка гнездо вьет. Она неподвижна, замечает подробности, мир при ней живет своей жизнью. А Энни обязательно нужно в него вмешаться, что-то улучшить, дописать картину… А Луиза просто вынуждена создавать мир силой своей фантазии, и очень странно, что именно он кажется тебе, Атя, наиболее похожим на настоящий.
Атя, как птичка, наклонила голову, обдумывая услышанное.
– Значит, Камиша – наблюдатель, – резюмировал склонный к систематизации Ботя. – Энни – действователь. Луиза – фантазерка. А ты, Люшика, кто?
– Я? – Любовь Николаевна задумалась, потом улыбнулась лукаво. – А я – не пришей кобыле хвост: ни то, ни другое, ни третье… И все – хватит беседы вести, спать давайте, а то завтра все проспите…
Спускаясь со свечой по лестнице из комнаты детей, Любовь Николаевна словно наяву видела три разных Венеции, представленных в ряд на сценах маленьких игрушечных театриков. Когда-то, в детстве, у нее их было несколько штук, и она очень любила с ними возиться, с удовольствием разыгрывая сцены из жизни крошечных картонных актеров. Во время пожара все театрики сгорели вместе с башней, и тогда их потеря была совсем неощутимой в ряду прочих, гораздо более страшных…
Рассказ Ати порадовал, а последний вопрос Боти встревожил молодую женщину. Кто она? Какая из этих сцен пригодна для ее жизни? Почему, вопреки всем обстоятельствам, она никак не может определиться с пьесой, и все переставляет туда-сюда декорации на сцене?
* * *
– Сегодня читает Лиховцев, мне не хотелось пропустить, я пришел фактически с инфлюэнцей… На улице такой мороз, доктор запретил мне дышать через рот, а когда дышишь носом, кажется, что на носу вырастут сосульки…
– Сидели бы дома… – проворчал широколицый молодой человек в пюсовой рабочей блузе и отодвинулся подальше от действительно обильно сопливящегося господина, обмотанного поверх чуйки полосатым шарфом.
В просторном, почти квадратном зале коммерческого училища собралось довольно много народу. Решительное преимущество имели девицы разных сословий, но встречались и гимназисты, и студенты, и люди зрелого возраста. Поверх голосов слышались шарканье ног, сдерживаемый кашель и скрип стульев. С мороза оттаивали меховые муфточки, дешевая шерсть, и оттого, должно быть, в воздухе, наряду с запахом дамских духов витал запах мокрой псины.
Докладчик стоял спиной к залу и глядел в окно. Там, в темноте, разрезаемой конусовидным, зеленовато-лиловым светом газового фонаря, кружились и блистали снежинки. Их блеск отражался в темно-синих глазах Максимилиана Лиховцева, придавая им тот же лиловый оттенок. Глаза – словно два замерзающих к утру прудика.
– Ты знаешь, мне кажется, что он путешествовал больше во внутренних, чем во внешних мирах, – чуть приглушив писклявый голос, важно сказала подруге одна из девиц.
– Именно, именно, – поддакнула подруга. – Он удивительный. И необыкновенно, необыкновенно пикантен.
Максимилиан Лиховцев развернулся, бросил на пол зажатую в кулаке пачечку листков с докладом, и начал говорить прямо от окна, опершись сзади руками о широкий подоконник. Его светлые волосы встали надо лбом, как наэлектризованные, образуя подобие нимба.
Голос у докладчика был звучный, несколько: «позвольте, это уже доклад или что…» заглушили шиканьем, девицы опустились на стулья, молодые люди отошли к стенам, а несколько гимназистов сели прямо на пол, высоко подняв острые кузнечиковые коленки.
Максимилиан оттолкнулся от подоконника и пошел к центру зала.
– …Россия похожа на стихи. Длинное, завораживающе прекрасное стихотворение. Смена поясов, народов, ландшафтов. Все в световом и звуковом единстве. Бушующий красками закат, переходящий в мчащийся со скоростью лошади степной пожар, а потом – в пламя бессмысленных и беспощадных бунтов. Эфирный треск северных сияний перекликающийся с треском крымских цикад, песня жаворонка, крик журавлей, сливающийся с ложечным перестуком народного веселья и печальной заунывностью зимних среднерусских напевов и нескончаемых песен степных народов. Тот, кто чувствует себя гражданином этой страны, может писать сегодня только о этом. Частности не имеют смысла, оставим их салонному искусству прошлого. Стать паладинами – таков вызов времени. Вы спросите: почему так? Все очень просто: сегодня как никогда велики задействованные стихийные силы и как никогда велика опасность. Ибо те, кто природой или жизненными условиями лишен рецепторов для восприятия этого, переливающегося континентальным величием меланжевого единства, называемого Россия, тот может воспринять его как застой и захотеть немедленно его разрушить…
– О чем он говорит?
– Вы читали Маркса? – крикнул с места рабочий в пюсовой блузе.
– Читал. И в первую очередь я говорю о народе.
– Он монархист?
– Нет, он поэт, – гнусаво возразил господин в чуйке. – Хотя собственно стихов, кажется, не пишет.
И оглушительно высморкался.
Друзья Максимилиана из группы «пифагорейцев» сидели отдельно.
– Все-таки Макс хорош, – пробормотал густо напудренный Май (в миру купеческий сын Никон Иванович). – Светлая голова.
– Интересно, где он достал деньги на это путешествие? Побывать в Константинополе, в Палестине… – неизвестно у кого поинтересовался Апрель, поправляя небрежно наброшенную на плечи, украшенную нашитыми парчовыми звездами крылатку. – Насколько я знаю, его родители небогаты…
– Он нанялся поводырем к какому-то слепому раввину, – невозмутимо пояснила высокая женщина в полосатых штанах и с замысловатым фуляровым сооружением на голове. – Раввин из хорошей, богатой семьи, очень образованный. Макс его повсюду возил и все ему в красках рассказывал. Очень оригинально.
– Да уж… – пробормотал Апрель. – Описывать мир слепому путешествующему раввину – это очень похоже на нашего Максимилиана…
– Наш Максимилиан очень изменился, Жаннет, – сказал Май и состроил печальную мину. – Он хочет издавать журнал.
– Своевременная идея, – согласился Апрель. – «Весы» и «Золотое руно» доживают – это очевидно. Нужны новые идеи, новые люди, новые принципы.
– Макс стал очень много курить, – сказала женщина и качнула своим диковинным головным убором. – Когда он приходит к нам, после его ухода везде натыканы окурки. Я думаю, это любовная неудача, но не могу понять, где…
– Алекс Кантакузин спешно, и, кажется, несчастно женился и потом уехал за границу. Они с Максом нежно дружили с детства…
– Маюша, не меряй всех по себе, – возразила Жаннет. – Если у Макса несчастная любовь, то надо искать женщину… Ты, Апрель, знаешь его лучше и дольше нас, ты мог бы…
– Не мог бы. С ним надо говорить в четвертом измерении, а мне это не под силу. В трехмерном мире он как-то невменяем. Это всегда было, а теперь, после путешествия с раввином стало особенно заметно…
После лекции расходились группами, подняв плечи и сунув носы в воротники. Мороз щипал голые пальцы. Снег вкусно скрипел под ногами. Молодежь запальчиво говорила о важном – о грядущей революции, о миссии России, о слиянии религии с наукой. Было понятно, что все это предстоит совершить именно им. Ответственность заставляла быть серьезными. Девушки поднимали бровки, юноши играли скулами. Жаннет (ей уже исполнилось двадцать семь) зевала, прикрывая рот пуховой рукавичкой. Коротенький Май, подпрыгивая, то и дело поправлял шарф на шее часто простужающегося Апреля.