– Ну, как? Классные дамы у вас в гимназии сплошь уроды?
Что я могла ответить на такой вопрос? В смущении, чуть-чуть не до слез, выдавливаю слова:
– Нет… Не все…
И опять раскатистый смех… Не смеется лишь чинный лакей, разносящий кушанья: он, конечно, не смел принимать участия в высокой беседе даже выражением лица.
И чем старше я становилась, тем настойчивее волновало меня какое-то внутреннее отталкивание от духа этого уклада жизни. Правда, впечатления были внешни, поверхностны: интимных сторон этой жизни, ее задач и целей я ведь тогда не понимала и не знала. Но и эти впечатления, быть может, в контрасте с явлениями, которые приходилось наблюдать в нашем приюте со всей его нищетой и убогостью, навсегда закрепили во мне это чувство отталкивания от людей, нуждающихся в окружении роскошью. С летами, и в атмосфере русской жизни, это чувство было осознано и разумом оформлено. К тому же прибавилось и опыта… Так часто приходилось видеть, как внешне-тонкое, красивое было ничтожно внутренне, а нередко и бездонно грубо.
Из этой жизни не могу не вспомнить человека, оказавшего большое влияние на мое самообразование. Это был д-р Шпаковский. Моя мать теперь уже постоянно болела. Сырая комната, работа с раннего утра до поздней ночи, скудное питание – всё это оживило ее давний туберкулез. Организм ее был крепости необычайной. Температуру в 38-39 градусов она могла переносить на ногах. Но повторные воспаления легких, бронхиты, плевриты, укладывали ее в постель на несколько недель. Для меня это было самое тяжелое время: в гимназию ходить было нельзя, и вся огромная работа по ведению хозяйства сваливалась на меня. И кроме того – ночи, уход за матерью.
В одно из таких обострений болезни г-жа Городысская посоветовала мне пригласить молодого врача, д-ра Шпаковского, жившего в двух шагах от нас. Она дала мне к нему письмо. Я спросила ее, сколько ему надо платить.
– Обыкновенно врачу платят 2-3 рубля, если он приходит на дом. Но можно и рубль.
Я пошла к нему с письмом. Меня приветливо встретил сам доктор, отворивший мне дверь. Тут же в передней стоял очаровательный мальчик лет двух, с копной золотых волос, таких же, как у отца. А от отца исходило сияние: чудесные синие глаза, золотые волосы, непокорно спускающиеся на лицо при каждом движении, и какая-то сосредоточенная ласковость в обращении. Он прочел письмо и обещал прийти. Но я всё стояла: надо было сказать самое главное… Он недоуменно смотрел, – ведь всё сказано… Но вдруг я выпалила.
– Доктор! Я могу заплатить вам только один рубль!
– Рубль? – расхохотался он. – Нет, рубль я беру за более дальнее расстояние. Мне вполне достаточно 50 коп.
А сам смеется, всё смеется…
В невероятном смущении я скрылась за дверь, даже не простившись.
Вечером он пришел, осмотрел мать и просидел два часа, расспрашивая меня обо всём: о работе, об условиях жизни, о возможности усилить питание, и т. д. Вдруг взгляд его упал на раскрытую книгу. Это был какой-то французский роман в русском переводе. Я их поглощала с увлечением.
Кто это читает? Ваша мать?
Нет… я.
Вы? А кто вам рекомендовал эту книгу?
Никто… Я сама…
И вам это интересно?
Очень.
– Гм… гм… а что вы читаете еще? Кроме этих романов?
Кроме романов я не читала ничего: и на это легкое чтение едва оставалось время.
– А вы бы, деточка, и русских авторов почитали: у нас тоже умеют романы писать. И хорошие!
С той поры доктор стал нашим частым гостем. Осмотрев однажды наше пристанище сирых, он спросил:
– Что это за нелепое учреждение? И дети, и гимназистки, и старухи, и нищие… Ноев ковчег какой-то!..
И стал в этом Ноевом ковчеге бесплатным врачём… Тогда еще всё было просто, о гигиенах думали мало: большое всё-таки наше учреждение не имело даже фельдшерицы, не только врача. Доктор нередко читал нам краткие, такие понятные лекции о гигиене, о пище, значении воздуха. Иногда приносил книги. Из его рук я получила Шекспира, Островского, Тургенева, Писемского, Гоголя, Пушкина и пристрастилась затем к русской литературе. В летние вечера он приводил своего прелестного сына в наш садик и подолгу беседовал с нами, гимназистками, обо всём: о преподавании в нашей гимназии, об истории, о морали. Многие понятия вошли в мое сознание из этих бесед. Мы так привыкли, что доктор «всё знает», что наперерыв спрашивали его о разных запутанных для нас вещах. И он терпеливо распутывал, пересыпая свои объяснения шутками, остроумными сравнениями. Незабвенные вечера в садике этого «нелепого» учреждения! Это был мой первый учитель, совершенно незаметно, без учительской навязчивости, раскрывавший передо мной мир духовных интересов и радостей познания. Беседы эти становились всё интимнее и глубже. Я уже не стеснялась этого милого, такого кроткого и ласкового человека. Однажды речь зашла и о нашей семейной драме.
– Да, деточка. Ваша мама – храбрый человек. Но как она неправа! Ведь кроме любви есть еще человек… Если прошла любовь или один из любящих нанес ей рану, разве так-таки пропал для души и весь человек? Нет… Я верю, что с течением времени человечество будет иначе относиться к такого рода коллизиям. Да и теперь не все поступают так…
И опять широким светом осветилась узкая личная драма… Не мы одни… Возможны иные решения, иные переживания. Нужно, следовательно, как-то регулировать свои поступки, с чем-то сообразоваться, не так полагаться на свои чувства в поисках верных путей.
Не странно ли, что знакомство с русской, нашей отечественной литературой, произошло не через гимназию, а через этого доктора? В гимназии мы лишь ненадолго и совершенно случайно (об этом будет впереди) столкнулись по-настоящему с русской литературой в предпоследнем классе. Обычно же русская литература преподавалась в весьма жалких отрывках, пропущенных ведомством народного просвещения для помещения в хрестоматиях. Помню, что в других семьях для знакомства с родной литературой был тот же путь: не гимназия, а родители или студент, или случайные «просветители», занимавшие в то время в обществе совершенно особое место. В тогдашних гимназиях отечественная литература считалась настолько крамольной, что многих имен мы просто и узнать там не могли.
Правда, с некоторыми классическими произведениями мы обращались непочтительно. Жизнь в нашей богадельне была скучна, однообразна, без красочных впечатлений. В театр нас никогда не водили, знакомств не позволяли, – надо было придумывать какие-то свои развлечения. Когда милый доктор принес Островского и Шекспира, мы решили устроить собственный театр. И давали в длинные зимние вечера «представления». Сначала «представляли» одни, сооружая костюмы из одеял, всякого тряпья, папиросной бумаги. Затем, представления привлекли и зрителей: старухи, дворники дома, кухарка… Однако, нам не нравилось просто заучивать роли по тексту пьес Островского или Шекспира. Да и сил не хватило бы, – персонажей много, а нас мало. Поэтому мы поступали так. Брали сюжет и основных героев. Придумывали начало и конец. А вся середина должна была сочиняться тут же, во время представления и по вдохновению артиста… Иногда случались невозможные коллизии. «Вдохновение» артистки приводило совсем не к тому концу, который был заранее задуман. Или же неудачно подавались реплики и среди действия происходил конфликт между исполнителями. Тогда раздавался смех, – смеялись и зрители, и артисты, а действие начиналось сначала. Искаженный до неузнаваемости Островский или Шекспир преподносились этой незатейливой публике в нашем изложении и интерпретации. Но, с другой стороны, этот способ театральных представлений без суфлера, без заучивания чужих авторских слов давал широкий простор фантазии и собственному творчеству. Вероятно, это было очень глупо, но увлекало нас до страсти, и мы с нетерпением ждали свободных вечеров, чтобы «представлять», ad hoc творить пьесу и вырисовывать своих героев. Резко различались при этом вкусы. Одни хотели при этом веселого конца, юмора, смешных положений. Другие, наоборот, предпочитали драму, яркие страдания героев и непременно их трагический конец. А так как готового текста не было, то и пьеса нередко шла в двух совершенно различных тонах: комики портили трагический колорит, и часто смешили героев, которым надлежало страдать.
Сестра моя давала кроме того и особые представления: solo. Она где-то выучилась играть на гармонике и под аккомпанимент ее исполняла чудесные русские народные песенки. Она всегда выбирала что-нибудь грустное, певучее и так увлекала слушателей своим пением, что старухи начинали сморкаться и утирать старческими кулачками слезы. Особенно ей удавалась колыбельная песня и «Как ветер в поле завывает». С особой глубиной она пела эту колыбельную песню потом моим детям, когда я вышла замуж и она жила со мной… И дети так любили тетю, тихую, глубокую, с какой-то нездешней думой…
Так жили мы без отца. Моей матери становилось всё хуже и хуже, и доктор говорил мне: «Положение ее настолько тяжелое, что я, собственно, недоумеваю, как она живет. Все легкие проедены кавернами, дышет бронхами и всё еще так много сил… Организм прямо железный…».
Пришло время, когда я не могла уже спать и ночи… Она постоянно просыпалась, вся в жару, кашляла, задыхаясь и ища воздуха, всё же просила меня закурить ей папироску. От частого закуривания папирос у меня кружилась голова, поташнивало, и на утро я как пьяная принималась за сложные хозяйственные дела, уже очень редко посещая гимназию. Гимназистки приносили мне сведения о заданных уроках, и я старалась идти в ногу с классом, что тоже становилось всё труднее и труднее.
После одного из особо опасных приступов воспаления легких у матери моей появилась idee fixe, охватившая ее с необычайной силой.
– Катенька, спроси доктора, доживу ли я до того, как ты окончишь гимназию. Катенька, – я хочу дожить!
Я успокаиваю, как могу. Никакой опасности нет. Надо только не волноваться, не простужаться и не курить так много. Тогда снова вернется здоровье, силы. Уговариваю, как ребенка…
– Нет, ты спроси. Хочу дожить! Маничка тогда останется с тобой. Хочу дожить!
Однажды прихожу из гимназии и застаю в нашей маленькой комнатке целое совещание. Сидит на кровати мать и с ней три старухи из нашей богадельни. О чем-то шепчутся, старухи крестятся. Щеки матери горят зловещим чахоточным румянцем. Она возбуждена.
–«Завтра в 4 часа дня», – говорит одна из старух.
– И за половинную плату… Батюшка так душевно отнесся, так вник, дай Бог ему здоровья – говорит другая.
– В чем дело? – спрашиваю. Мать молчит.
–«Икона нерукотворная прибудет к нам», – говорит старуха. – Завтра, в 4 часа.
– Какая икона?
– Спасителя… Маменька ваша пожелала. Ночью мать говорит:
– Катенька, ты не сердись. Я не спросила тебя… Но они говорят: если помолиться Спасителю – доживешь… Он исцеляет, что хочешь, все болезни. И много чудес! Я доживу!
А огромные глаза смотрят с такой надеждой… Как тогда… В церкви, когда мы ставили свечки… За упокой отца… Молчу. Боюсь пытки…
– Ты не веришь, Катенька?
Не знаю, что сказать, как ответить. Не убить же смятенным ответом…
– Мамочка! Сильно верить должен тот, кто просит исцеления. Я верю, что ты непременно выздоровеешь…
– Катя, Катя! Я хочу выздороветь…