Он обо что-то споткнулся, до крови оцарапал себе руку. За ним пролезли двое солдат. Посреди сруба был врыт столб.
– Становись! – стараясь не смотреть Возницыну в глаза, сказал один из солдат.
Возницын стал спиной к столбу. Солдаты начали привязывать Возницына.
Когда руки отвели назад, сильно заболело в плечах – еще сказывалась недавняя пытка. Заболела потревоженная, не вполне зажившая спина. Возницын вскрикнул.
– Полегче! – сказал солдат, связывавший ноги.
– Все равно недолго мучиться, – ответил другой.
Они привязали Возницына и вылезли. Забросали окно хворостом».
И финал:
«Густой сизый дым подымался со всех сторон, закрывал все – небо, солнце…
Слезы посыпались из глаз. Едкая гарь сдавила горло. Сжала голову. Горечь лезла в рот, в нос, душила…
Он хотел откашляться.
– Софьюшка! – крикнул он, вздохнул полной грудью и безжизненно поник, обвисая на веревках.
…Когда проворные желтые язычки пламени лизнули полу возницынского кафтана, Возницын уже ничего не чувствовал».
Вдова казненного капитан-поручика получила мужнино имение, да еще и сто душ с землями в вознаграждение за «правый донос».
Читатель уже осведомлен, что в петербургской истории это была далеко не первая казнь на религиозной почве, но и не последняя тоже. Двумя годами позже, например, случилось дело табынского казака Романа Исаева, арестованного в провинциальном Мензелинске за целую цепочку преступлений: «Волею своею из Татар и с женою своею крестился, и потом из солдатства и с женою своею бежал в Уфимский уезд и обасурманился и во время бунта… был же». В общем, и в ислам из православия перешел обратно, и в грозных бунтах башкир принял активное участие.
Исаев хорошо понимал, что ему грозит неминуемая смерть, а потому решил сказать за собою «слово и дело государево» и поведал следователям про некий похищенный у него «камень ценою в 1500 рублей, который мог действительно светить и без огня, яко свет, что при нем можно писать». Заодно заявил, что «знает в Башкирии серебряную руду».
Власти заинтересовались, казака переправили в Петербург. Мастера Тайной канцелярии быстро заставили Романа Исаева сознаться в выдумке насчет камня, хотя насчет руды он стоял на своем: где ее отыскать, знает доподлинно. Однако резолюция кабинет-министров от 2 июня 1740 года была однозначной: «Казнить смертью в Санктпетербурге, дабы в провозе его не было напрасного казенного убытка, а особливо чтоб с дороги не ушел и пущего злодейства учинить не мог».
На всякий случай министры велели «не объявляя ему смерти, прежде спросить у него, конечно ль он такую руду знает и в каких именно урочищах». Однако отсрочка вряд ли оказалась существенной: 27 июня на Сытном рынке предстояла новая казнь, причем на эшафоте должен был оказаться один из недавних кабинет-министров.
…Есть какая-то недобрая ирония судьбы в том, что самая знаменитая публичная казнь аннинского времени состоялась 27 июня 1740 года, в очередную годовщину великой Полтавской баталии. Дело Артемия Петровича Волынского: о нем написано много, много существует и всяких домыслов, достоверно же известно одно – тяготясь существующими при дворе Анны порядками, в том числе всесилием герцога Бирона, Волынский лелеял замысел стать при дворе первым человеком. Для этого писал проекты, которые обсуждал вместе с близкими ему людьми.
Соперник тоже не дремал: следствие над кабинет-министром Волынским было инициировано Бироном, и оно показало не только умысел Артемия Петровича ограничить самодержавную власть императрицы, но и некоторые другие его прегрешения, в том числе взятки, а также побои, несправедливо нанесенные другим людям, в числе которых был и поэт Василий Тредиаковский. Итог следствия и суда подвело специально учрежденное для суда Генеральное собрание: «За такие их безбожные злодейственные Государственные тяжкие вины, Артемья Волынского, яко начинателя всего того злого дела, вырезав язык, живого посадить на кол, Андрея Хрущова, Петра Еропкина, Платона Мусина-Пушкина, Федора Соймонова четвертовав, Ивана Эйхлера колесовав, отсечь головы, а Ивану Суде отсечь голову, и движимые и недвижимые их имения конфисковать».
Страшный приговор, в петербургской истории небывалый: как минимум потому, что никого еще здесь не приговаривали к урезанию языка и посажению на кол. Такое случалось, правда, в Москве: осведомленные петербуржцы помнили, наверное, как в декабре такого уж далекого 1718 года в Первопрестольной посадили на кол майора Степана Глебова, обвиненного в связи с первой женой Петра I Евдокией Лопухиной. Приговоренного тогда обрядили в шубу, чтобы не погиб слишком быстро, – и агония его длилась четырнадцать часов.
Впрочем, первоначальный суровейший приговор Генерального собрания был пересмотрен. Выдающийся российский историк Николай Иванович Костомаров писал: «Когда пришлось подписывать смертный приговор, у Анны Ивановны проснулось чувство жалости к человеку, которого так недавно она любила и уважала, но Бирон опять заявил, что если Волынский останется жив, то его, Бирона, не будет в России. Анна Ивановна снова поддалась любви и привычке к Бирону – она подписала приговор».
Подписала, но все-таки смягчила вердикт «по обыкновенному Высочайшему Нашему ИМПЕРАТОРСКОМУ сродному великодушию». Сам Артемий Петрович был в конечном итоге приговорен к отсечению правой руки и головы, советник адмиралтейской конторы Андрей Федорович Хрущов и архитектор Петр Михайлович Еропкин – к отсечению головы, а остальным четырем конфидентам императрица жизнь сохранила. Президента коммерц-коллегии Платона Ивановича Мусина-Пушкина она приговорила к урезанию языка и ссылке навечно, вице-президента адмиралтейской коллегии Федора Ивановича Соймонова и тайного кабинет-секретаря Иоганна Эйхлера – к наказанию кнутом и к ссылке в Сибирь на каторжную работу, секретаря Коллегии иностранных дел Ивана де ля Суду – к наказанию плетьми и ссылке на Камчатку.
Язык, впрочем, отрезали не только Мусину-Пушкину, но и Волынскому – вопреки окончательному приговору. Совершили это еще в застенке, без лишней публики. Снова Костомаров: «По совершении этих операций, Ушаков и Неплюев повели Волынского на казнь. Кровь лилась ручьем из отрезанного языка. Ему устроили повязку – род намордника, чтобы остановить течение крови; но, не находя исхода через рот, кровь хлынула в горло. Волынский стал лишаться чувств, так что двое служителей втащили его под руки на эшафот».
В этой главе мы уже дали слово Леонтию Раковскому, а сейчас позволим себе коротко процитировать знаменитый роман «Слово и дело» Валентина Пикуля, удивительно плодовитого и популярного исторического писателя: «Был прочтен указ. Но в указе этом опять было сказано только о „милостях“ великой государыни, императрицы Анны Иоанновны, которая, будучи кротка сердцем и нравом благостна, повелела милостиво… милостиво… милостиво… В народе слышалось:
– Видать, отпустят.
– Кого? Их-то?
– Не. Никогда.
– Коли словили – все!
– Отпущать у нас не любят.
– Это уж так. Верь мне.
– Однако читали-то о милости.
– Да где ты видел ее, милость-то?
– Не спорь с ним. Он пьяный!
– Верно. Городит тут… милость!
Блеснул топор – отлетела прочь рука Волынского.
Еще один сверкающий взмах палача – голова откатилась прочь, прыгая по доскам эшафота, скатилась в ряды лейб-гвардии. Там ее схватили за волосы и аккуратно водрузили на помост.
– Ну, вот и милость! Первого уже приголубили…
Лег на плаху Хрущов, и толпу пронизал женский вскрик:
– Беги в деревню! Цветочки собирать станем…
Хрущов узнал голос сестры своей Марфы, которая должна заменить его детям мать родную.
– Беги в деревню, братик мой светлый! – голосила сестра. – Там ужо цветочки лазоревы созревают…
Матери Марфа Хрущова детям уже не заменит: тут же, на Сытном рынке, она сошла с ума и теперь билась, сдерживаемая толпою. А на плахе рвался от палачей ее брат. Инженеру голову рубили неудачно – с двух ударов, эшафот и гвардию забрызгало кровью. Еропкин отдался под топор с молитвами, с плачем… Удар был точен!»
После окончания экзекуции тела трех казненных были на час оставлены на эшафоте, а затем отвезены на Выборгскую сторону, где погребены в ограде церкви Сампсония Странноприимца. Там сейчас стоит памятный знак.
А десятью днями позже императрица Анна Иоанновна издала пространный манифест о преступлениях и казни Волынского и его товарищей по несчастью, где сообщалось: «Вышепоказанные смертные казни и наказания помянутым преступникам по объявлении вышеизображенных тяжких Государственных вин их при народном собрании в Санктпетербурге, минувшего июня 27 дня учинены, а для всенародного известия о вышеозначенном о всем всемилостивейшее указали Мы, из Нашей Тайной Канцелярии во всей нашей Российской Империи публиковать печатными Манифестами, дабы все верные Наши подданные о том ведать могли».
И все-таки удивительные случались в XVIII столетии перемены судеб! Федор Иванович Соймонов, чья жизнь была сохранена милосердием императрицы, каторжником пробыл недолго: уже весной 1741 года его помиловали, много лет он провел в Сибири, где стал даже сибирским губернатором, – и в конечном итоге дослужился до поста сенатора. Из жизни он ушел летом 1780 года, ровно через сорок лет после экзекуции.
Глава 7
Елизавета Милостивая. Граф Остерман на эшафоте. «Недовольные тем, что никто из осужденных не был казнен смертью, были тотчас же приведены весьма энергическими средствами к совершенному молчанию». За что отрезали язык Наталье Лопухиной.
Александр Дюма в своих путевых записках о России отмечал: русские называют императрицу Елизавету Петровну «Елизаветой Милостивой, потому что она не позволила в течение всего своего правления совершить ни одной казни». Утверждение вполне справедливое, хотя в первые годы царствования Елизаветы высшая мера наказания действовала.
Действовала – но не применялась. В петербургской истории отмечены две широко известных публичных казни, привлекших к себе внимание публики, но завершившихся столь же публичными помилованиями.