Следствие было небыстрым, но суровым. Приговор состоялся 27 ноября 1718 года, смертной казни Марии Гамильтон пришлось ждать несколько месяцев. Придворные и царица, приняв отсрочку за жалость Петра к приговоренной, пытались его умилостивить – но безрезультатно. Исполнение приговора состоялось 14 марта 1719 года; день был довольно ненастный – как записано в «Юрнале» Меншикова, «пасмурный, с мразом и с ветром от веста».
Академик Якоб Штелин в «Подлинных анекдотах Петра Великаго» с живыми подробностями описывает процедуру казни. Сам Штелин свидетелем события не был – он и родился-то в 1709 году, а в Россию прибыл на четверть века позже, но в основу его рассказа легло свидетельство некоего «Фуциуса, придворного при Петре Великом столяра, видевшего ту казнь»: «Наступил день казни девицы Гамильтон; преступницу привели на лобное место, одеянную в белое шелковое платье с черными лентами. Царь сам не преминул быть при сем печальном зрелище, простился с нею и сказал ей: “Поелику ты преступила Божеский и государственный закон, то я тебя не могу спасти. Снеси с бодростью духа сие наказание, принеси Богу чистое молитвою покаяние и верь, что он твое прегрешение, яко милосердый судия, простит”. Потом стала она на колени и начала молиться; а как царь отворотился, то получила она рукою палача смертный удар».
По легенде, голова казненной была положена в банку со спиртом и отдана впоследствии на хранение в Кунсткамеру. Только в начале 1780-х годов по приказанию Екатерины II страшную реликвию закопали в погребе, но и после этого, еще в пушкинские годы, сторож Кунсткамеры показывал посетителям голову мальчика 12—15 лет, выдавая ее за голову Марии Гамильтон.
Легенда, а какова в ней доля истины, никто и не узнает.
Вдохновленный историей жизни и смерти Марии Гамильтон, писатель Глеб Алексеев (ныне незаслуженно забытый) сочинил в 1930-е годы романтический рассказ, стержнем которого является тема безответной любви Петра I к приговоренной им грешнице. Описал Глеб Васильевич и день казни – в ярких красках, как и подобает писателю: «Забывая, где он, забывая про толпу, ждавшую, насторожив дыханье, – чего ждавшую? помилования или потехи, какой тешился когда-то царь, самолично рубя непокорные головы стрельцов? – не видя Толстого, который подходил к нему плетущейся походкой патера, – царь сам повел ее к помосту, перед которым она упала, наклоняя голову к плахе, исполосованной, будто прошитой черными жгутами пристывшей крови. В это утро, 14 марта 1719 года, когда подал он знак палачу и сам отвернулся, чтоб не видать и не слышать, – впервые и единожды в жизни он поступал вопреки своей воле, вопреки всему, что делал и чем жил. Стоя спиной к помосту, он судорожно раскрытыми глазами смотрел на народ, на толпу, на Россию, которая была перед ним сейчас. Он видел завороженные страхом и любопытством глаза, женские укутанные по самые брови в платок головы, наплюснутые в напускном равнодушии шапки, руки, шевелившиеся сами по себе. Эти завороженные ожиданием крови глаза не видели его, Петра. И вот, будто по громовой пушечной команде с крепостных верок, глаза толпы прикрылись разом, чтоб медленно, не веря ничему, разжаться через секунду, чтоб скользнуть взглядом по небу, мокрому и низкому в насморочной питербурхской весне, чтоб увидеть Петра, стоявшего на кровавом помосте, и сморгнуть еще раз от блеска петровых глаз, смотревших поверх голов тем взглядом, каким корабельщики блуждающих кораблей ищут землю.
– Ваше величество, – позвал царя Толстой.
– А? – с минуту не понимая ничего, смотрел он на полуживой череп, окаймленный, как трауром, черным алонжевым париком. И вдруг, очнувшись, рукой отстранил Толстого, отчего тот едва не упал с помоста, поднял с земли мертвую голову, в упор смотревшую на него теплыми глазами, потушить которые не смогла даже смерть.
– Вот здесь, – сказал царь голосом столь тихим, что не слышал сам своей речи, – видим мы устройство жил на человеческой шее. Прямая и красная идет сонная артерия, а от нее видишь позвоночник… коий, я чаю, пришелся по топору пятым. Голову же сию приказываю вам, ваше сиятельство, сдать в кунсткамеру при Академии Наук на вечные хранения…
Поцеловав голову в губы, он сунул ее в руки Толстому, сошел с помоста, – не видя, пошел вперед к ожидавшей двуколке, не глядя на народ, который подался перед ним в сторону, как перед попом в церкви, который так и не сомкнулся за ним, как за ходом большого корабля долго не смыкается волна, крутясь потревоженным хвостом взбудораженного морского простора».
Глава 4
«Повесить при том месте, где оный вор Васильев помянутого повара застрелил». За что четвертовали Алексея Полибина. Дело сибирского губернатора Матвея Гагарина. Дело фискалов во главе с Алексеем Нестеровым: «Тела 4 казненных были навязаны на колеса, а головы их взоткнуты на шесты». Где хранилась голова Вилима Монса?
Читатель уже понял: в петровские времена эшафот мог ждать человека любого сословия, хоть знатного, хоть простолюдина. Действенность этой аксиомы в полной мере испытал на себе «садовничий ученик» Тимофей Васильев, служивший в 1717—1718 годах при Летнем дворце Петра I и знавший, можно не сомневаться, каждую травинку в тогдашнем Летнем саду. Случилось, однако, страшное: по причинам, которые теперь и не установишь, Тимофей Васильев «застрелил до смерти» иностранного гражданина Индрика Лютера, служившего поваром у прусского посланника барона Густава фон Мардефельда.
Началось следствие, вину Васильева признали несомненной, вместе с ним к делу привлекли и «драгунского хлопца Юду Дулова, который с оного поварова мертвого тела содрал платье и сапоги». Решение по делу принимал Александр Данилович Меншиков, петербургский генерал-губернатор: 18 января 1718 го да он распорядился мародера «бить кнутом нещадно и сослать в каторгу на 10 лет», а вот ученика садовника «казнить смертью: повесить при том месте, где оный вор Васильев помянутого повара застрелил».
Как видим, в те времена и воли генерал-губернатора хватало, чтобы вынести простолюдину смертный приговор.
Разумеется, приговор был исполнен. К сожалению, излагающая эту историю «Записная книга Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» умолчала, где же конкретно произошло убийство и следом за тем свершилась казнь. Можно лишь предполагать, что случилось все это на левом берегу Невы, поблизости от Летнего сада и поодаль от уже привычного места экзекуций на Троицкой площади.
Больше известно о провинностях и казни бывшего драгуна Великолуцкого полка Андрея Полибина. Странный это был человек, с путаной и местами темной биографией: служил, в 1714 году подался в бега, еще тремя годами позже за кражу лошади был посажен под караул, в январе 1718-го сказал за собой «слово и дело государево» – и вот тут началась совсем новая его жизнь.
Жизнь, которая привела к смерти. Потому что после первого доноса на неких Челищевых Полибин вошел во вкус, изветы посыпались один за другим. Двух начальников розыскных канцелярий – Лобанова-Ростовского и Чебышева – он обвинил в намерении убить царя. Рязанского архиерея – с связи с предателем Мазепой. Стольника Лопухина – в желании извести государя с помощью разных зелий и «вощаного человека». После очных ставок в застенке бывший драгун вроде бы и признался, что оговорил всех, но затем снова принялся за старое. В итоге, когда «за ложные воровские изветы» его отправили на каторгу, было оговорено особо: если и там он станет говорить «слово и дело», казнить его, не сообщая в другие ведомства.
Однако уже осенью Андрей Полибин принялся за старое: «обратился, яко пес на свою блевотину». Указом Канцелярии тайных розыскных дел его приговорили к смертной казни четвертованием. Случилось это 3 июня 1720 года за кронверком Петропавловской крепости – то есть на территории уже знакомого нам Съестного рынка, который едва ли не впервые увидел столь изощренную казнь. Из документов известно, что представляло собой четвертование: тело преступника расчленяли мечом или специальным топором, отрубая вначале руку, затем ногу, затем оставшиеся конечности, и только после всего этого – голову. Нетрудно подсчитать, что тело разрубали не на четыре части, а на пять, в конечном же итоге и вовсе на шесть – а потому казнь эту звали иногда не четвертованием, а пятерением.
Кстати, и при четвертовании допускалось проявление милосердия: при крайней снисходительности к преступнику палач отрубал голову прежде всего. Но случалось такое редко – и вряд ли Андрей Полибин оказался в числе тех, кому в последние минуты жизни повезло.
И снова на эшафоте – человек знатный, именитый, занимавший в российском обществе высокое положение. Первый сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин долгое время был в фаворе у царя Петра, еще в 1718 году участвовал в суде над царевичем Алексеем Петровичем, но был уличен во взятках, вымогательстве, краже казенных денег и других злоупотреблениях. Тень его промелькнула уже в деле Лаврентия Ракитина, который и отбирал-то товары у купца Гусятникова на основании бумаги, полученной от Гагарина. Следствие над самим князем началось в 1719 году, причем в инструкции гвардии майору Ивану Лихареву, назначенному ехать в Сибирь «и там разыскать о худых поступках бывшего губернатора Гагарина», говорилось прямо: «Его Царское Величество изволил приказать о нем, Гагарине, сказывать в городах Сибирской губернии, что он, Гагарин, плут и недобрый человек, и в Сибири уже ему губернатором не быть».
Вынося Гагарину смертный приговор, Правительствующий Сенат ссылался на царский указ 1714 года, требовавший, «дабы у дел приставленные не дерзали никаких посулов казенных и с народу сбираемых денег брать торгом, подрядом и прочие вымыслы» – и грозивший за такие преступления телесными наказаниями, шельмованием, конфискацией всего имущества или даже смертью. К бывшему сибирскому губернатору решено было применить самое суровое из наказаний. В приговоре, под которым стояли подписи Меншикова, Апраксина, Кантемира и еще шести вельмож, говорилось: «За вышеописанные многие воровства его, князь Матвея Гагарина, приговорили согласно казнить смертью».
Камер-юнкер Фридрих Вильгельм Берхгольц записывал буквально по горячим следам: «Когда князь Гагарин был уже приговорен к виселице и казнь должна была совершиться, царь, за день перед тем, словесно приказывал уверить его, что не только дарует ему жизнь, но и все прошлое предаст забвению, если он признается в своих, ясно доказанных, преступлениях. Но несмотря на то что многие свидетели, и в том числе родной его сын, на очных ставках убеждали в них более, нежели сколько было нужно, виновный не признался ни в чем».
Камер-юнкер пересказывал ходившие в петербургском обществе слухи, однако историки установили: в своих преступлениях князь покаялся, причем обратился к Петру в письменной форме. «Приношу вину свою пред вашим величеством, яко пред самим Богом, что правил Сибирскую губернию и делал многие дела просто, непорядочно и не приказным поведением, також многие подносы и подарки в почесть и от дел принимал и раздачи иные чинил, что и не подлежало, и в том погрешил пред вашим величеством». Матвей Петрович просил царя о помиловании и умолял отпустить его «в монастырь для пропитания, где б мог окончить живот свой», однако монарх был настроен решительно. На приговоре он оставил короткую резолюцию: «Учинить по сенатскому приговору».
Гагарина повесили 16 марта 1721 года – на Троицкой площади, прямо под окнами находившейся здесь тогда Юстиц-коллегии. Как писал тот же Берхгольц, «кроме сенаторов, были собраны смотреть на казнь и все родственники преступника, которые потом должны были весело пить с царем».
И снова удвоение, утроение назидательного элемента: тело казненного было оставлено на виселице, а затем перевезено к Съестному рынку, на новую «большую виселицу», устроенную по соседству с выставленными головами Лопухина и его товарищей по несчастью. Известно, что 25 ноября 1721 года любимый царский денщик Василий Поспелов «объявил словесно его императорского величества указ, что его императорское величество указал, по именному своему императорского величества словесному указу: князь Матвея Гагарина, с виселицы из петли сняв и сделав железную цепь, подцепить на той цепи на той же виселице, где он ныне был».
Фридрих Вильгельм Берхгольц посетил сие скорбное место 18 июля 1721 года, оставив об этом красочную запись: «Ездил с некоторыми из наших в Русскую слободу смотреть князя Гагарина, повешенного недалеко от большой новой биржи… Говорят, что тело этого князя Гагарина, для большего устрашения, будет повешено в третий раз по ту сторону реки и потом отошлется в Сибирь, где должно сгнить на виселице; но я сомневаюсь в этом, потому что оно теперь уже почти сгнило. Лицо преступника, по здешнему обычаю, закрыто платком, а одежда его состоит из камзола и исподнего платья коричневого цвета, сверх которых надета белая рубашка. На ногах у него маленькие круглые русские сапоги. Росту он очень небольшого».
Несомненно, одно из самых страшных мест петровского Петербурга: «большая площадь» у Съестного рынка, где выставлены головы и тела казненных и где никто не может даже попытаться проявить к ним милосердие. «История несчастного Гагарина может для многих служить примером, – заключает Берхгольц, – она показывает всему свету власть царя и строгость его наказаний, которая не отличает знатного от незнатного».
Сущая правда, как мы уже знаем.
Правда и в том, что лицезрение висельников вызывало в петровские времена такой же интерес, как и сама публичная казнь, а потому голштинец Берхгольц, дитя своего времени, ездил к телу князя Гагарина дважды, и всякий раз с компанией.
Вскоре уже Берхгольца ждали новые столь же занимательные развлечения.
В деле бывшего сибирского губернатора Гагарина активное участие принял обер-фискал Алексей Нестеров; человек суровый и решительный, выходец из низов, он и сам не миновал плахи. С 1715 года, когда Алексей Яковлевич возглавил фискальную службу, существовавшую тогда при Сенате, он провел немало громких дел – не только против князя Гагарина, но и против других влиятельных вельмож.
Однако в конце концов машина сыска оборотилась против него самого: в ноябре 1722 года 71-летний Нестеров был арестован по доносу своего подчиненного, ярославского провинциал-фискала Саввы Попцова. Следом и сам Нестеров принес повинную, однако разбирательство длилось еще почти год и захватило не только самого обер-фискала, но и многих его подчиненных.
Лишь в конце 1723 года Нестерова признали виновным в получении взяток и приговорили к смертной казни через колесование (как было сказано в официальном объявлении, «за великие взятки и укрывательства разных преступлений»). Еще трое были приговорены к смерти через отсечение головы: злосчастный Савва Попцов (как было сказано в объявлении о казни, «распубликованном во всенародное известие», «за похищение Его Императорского Величества казны с кружечного двора и за взятки»), подьячие сенатской канцелярии Федор Борисов и Яков Попов (оба «за взятки»).
Если Савва Попцов как доноситель и рассчитывал на определенные поблажки, то просчитался. Император Петр 22 января 1724 года прямо указал: «Кто сам будет обличен в преступлении, а потом станет доносить на других, чая за то себе ослабы в вине», – таким «в службу того не ставить».
Еще восьмерых участников процесса приговорили к битью кнутом и каторжным работам; половине из них назначено было еще и вырвать щипцами ноздри.
В январе 1724 года приговор был приведен в исполнение – как обычно, на Троицкой площади. И снова Берхгольц, наш почти постоянный спутник: «24-го, в 9 часов утра, я отправился на ту сторону реки, чтоб посмотреть на назначенные там казни. Под высокой виселицей (на которой за несколько лет сначала повесили князя Гагарина) устроен был эшафот, а позади его поставлены четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти назначались для взоткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам».
Первым казнили Попцова: «Когда ему прочли его приговор, он обратился лицом к церкви в Петропавловской крепости и несколько раз перекрестился; потом повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда император со многими вельможами смотрел на казни, и несколько раз поклонился; наконец один в сопровождении двух прислужников палача взошел на эшафот, снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову, которая отсечена была топором. После него точно таким же образом обезглавлены были два старика».
Имена стариков читателю известны: это были подьячие Борисов и Попов. Следом за ними пришла очередь Нестерова: «Это был дородный и видный мужчина с седыми, почти белыми волосами… Перед казнью он также посмотрел на крепостную церковь и перекрестился, потом обратился лицом к императору, поклонился и будто бы по внушению священников сказал: я виновен. Его заживо колесовали и именно так, что сперва раздробили ему одну руку и одну ногу, потом другую руку и другую ногу. После того к нему подошел один из священников и стал его уговаривать, чтоб он сознался в своей вине; то же самое от имени императора сделал и майор Мамонов, обещая несчастному, что в таком случае ему окажут милость и немедленно отрубят голову. Но он свободно отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесованья, не произнес более ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили».
Напоследок «тела 4 казненных были навязаны на колеса, а головы их взоткнуты на шесты».
Что же касается остальных приговоренных, то Берхгольц свидетельствует: все они получили по 50 ударов кнутом. Кара страшная: один из приговоренных, предшественник Нестерова на посту обер-фискала, Михаил Васильевич Желябужский (вина которого состояла в «составлении от имени вдовы Поливановой подложного духовного завещания в пользу жены Нестерова»), должен был после казни отправиться на каторгу в Рогервик сроком на пять лет, однако так и не пришел в себя – и 15 февраля 1724 года скончался.
Напоследок еще о двух других делах, случившихся в 1724-м. Об одном – вкратце: «По новгороцкому делу роспопе Игнатью» была отрублена голова на все той же Троицкой площади – «близ Гостиного двора у Троицы на въезде в Дворянскую слободу». Эта экзекуция прошла, разумеется, при стечении публики, но серьезного следа в петербургской истории не оставила – в отличие от казни, случившейся там же 16 ноября 1724 года.
Вилим Монс – имя известное: 36-летний камер-лакей императрицы Екатерины, за полгода до смерти удостоившийся звания камергера, пострадал за чувства сердечные. Царицу он сопровождал во всех ее морских, сухопутных и заграничных поездках, держал под контролем ее переписку и бухгалтерию – и вот эта чрезмерная близость переросла со временем в отношения непозволительные. Строго говоря, доказательств любовной связи Монса и царицы не было, да и судили его с формальной точки зрения за взятки, но у современников не было сомнений относительно причин приговора.
8 ноября 1724 года Монс был арестован, всего пять дней спустя ему был вынесен смертный приговор, а еще тремя днями позже состоялась казнь. Вместе с ним экзекуции, пусть и более мягкой – наказанию кнутом и батогами, – подверглись и другие осужденные: его сестра Модеста (Матрена) Балк, секретарь Столетов, шут Балакирев, некоторые другие лица.
Камер-юнкер Берхгольц, не обошедший вниманием и эту казнь, рассказывает в своих записках: «15-го объявляли с барабанным боем, что на другой день, в 10 часов утра, перед домом Сената над бывшим камергером Монсом, сестрою его Балк, секретарем и камер-лакеем императрицы за их важные вины совершена будет казнь. Известие это на всех нас произвело сильное впечатление: мы никак не воображали, что развязка последует так быстро и будет такого опасного свойства…
16-го, в 10 часов утра, объявленные накануне казни совершены были против Сената, на том самом месте, где за несколько лет повесили князя Гагарина. Бывший несчастный камергер Монс, по прочтении ему приговора с изложением некоторых пунктов его вины, был обезглавлен топором на высоком эшафоте. После того генеральше Балк дано по обнаженной спине 11 ударов кнутом (собственно только 5); затем маленькому секретарю дано кнутом же 15 ударов и объявлена ссылка на 10 лет на галеры, для работы при рогервикской гавани, а камер-лакею императрицы, также приговоренному к ссылке в Рогервик, – ударов 60 батогами».
Особо отметил Берхгольц стойкость Монса: «Все присутствовавшие при этой казни не могут надивиться твердости, с которою камергер Монс шел на смерть. По прочтении ему приговора он поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу. Перед тем, выходя в крепости из дому, где его содержали, он совершенно спокойно прощался со всеми окружающими, при чем очень многие, в особенности же близкие знакомые его и слуги, горько плакали, хотя и старались, сколько возможно, удерживаться от слез».
И снова назидательный элемент: велением Петра тело Монса было оставлено на эшафоте на несколько ноябрьских дней. Затем отрубленная голова была, как и в случае с Авраамом Лопухиным, «взоткнута» на шест, а тело отволокли на специально установленное колесо. В дневнике Берхгольца за 7 декабря отмечено: «На обратном пути из дома графа Толстого высокие гости (императрица, принцессы и проч.) проезжали как мимо того места, где лежало на колесе тело камергера Монса, так и мимо того, где голова его взоткнута на шест».
Маршрут процессии, надо полагать, был указан самим Петром I.
Как утверждает легенда, позже голова Вилима Монса была заспиртована и хранилась в Кунсткамере.
После экзекуции над Монсом и его товарищами по несчастью французский посланник Жак де Кампредон сообщал секретарю по иностранным делам Франции графу де Морвилю: «Эти быстро совершенные казни наделали здесь много шума, и в обществе думают, что за ними последуют другие». В обществе ошибались: кажется, это была последняя смертная казнь такого масштаба в петровском Петербурге.