– Ну, уж это я ебу! – замахал руками Женька. – Васильичу сам обо всем говори: с меня он голову снимет, а тебе – с рук сойдет.
– Ладно, скажу! Где-нибудь в антракте. Пусть он объявит, мол, тройное сальто, рекордный трюк, и будет дробь. Сегодня я сделаю тройное сальто!
– Тогда что ж? – ехидно спросил Женька. – Вечером будем колоть и обмывать КРЫЛЫШКИ?
От этих слов сердце мое радостно забилось. Да! Конечно! Если сделаю тройное, тогда вечером сразу и наколем! Рисунок этих крылышек у меня есть – точь-в-точь такие же, как и у Майкла Йорка. Такие, знаете, наподобие ангельских…
– Да! Конечно! Вечером и наколем! – ответил я.
– Ну хорошо, – согласился Женька. – А если не сделаешь? Что тогда?
Я тяжело вздохнул и помрачнел:
– Ну, а что – тогда? Тогда – приду в страховочную сетку, прямо в середину, как ребеночек – в мамину колыбель, затем встану, залезу по веревочной лестнице наверх и сделаю еще раз двойное с двумя пируэтами.
– Кураж не потеряешь?
– Вроде не должен…
– Ну смотри, – Женька сочувственно хлопнул меня по плечу. – Если передумаешь, ты просто махни рукой – вот так! перед собой, слева направо, и я пойму, что работаем обычную программу, без тройного. Ладно?
– Угу, – подтвердил я и стал разминаться.
До представления оставался всего час.
* * *
И вот – началось! Оркестр грянул марш!..
Это я так говорю: "оркестр грянул", а на самом деле – никакого оркестра у нас и в помине не было. Сидел за пультом полуглухой Марк Захарович Пысин, гордо именовавший себя "режиссером-постановщиком звукового оформления спектаклей" и, отчаянно борясь с чесночной отрыжкой и похмельной дрожью в руках, пытался вовремя включить нужную фонограмму. Когда ему это удавалось, он гордо заявлял: "Пальчики-то! Почти как у Ван Клиберна – так прямо ходуном и ходят!".
Козупей работал под песню Зыкиной "Я – Земля, я своих провожаю питомцев…", Васильич предпочитал "Ах ты фокусник, фокусник-чудак!", а мы летали под "Притяжение Земли" и "Траву у дома". Вы, наверное, и не знаете таких песен? Я бы тоже не знал, если бы они не хранились у Марка Захаровича в "фонотеке" – фибровом чемоданчике со сломанными замками и потому перетянутом грубой бечевкой. Но это еще ничего: акробаты на подкидной доске братья Алмазовы (на самом деле – никакие не братья, и уж тем более – не Алмазовы, а просто артисты Павлов, Семенов, Хавкин, Маркин и Селезнев) выступали под ускоренный – примерно в два раза – залихватский мотивчик народной песни "Коробейники": бесконечное повторение одних и тех же тактов, а в финале – помпезное "Советский цирк!.."
Ну так вот! Оркестр грянул марш! Представление началось!
Сержик – коверный – топтался в кулисах и внимательно следил за ходом спектакля. В паре метров от него стоял большой ящик с реквизитом. Если происходила какая-то заминка, Сержик выхватывал из ящика первый попавшийся предмет и бежал заполнять паузу. Он был артист от Бога! – мог держать публику сколько угодно. А уж когда играл на скрипке…
(Сейчас, вспоминая Сержика, я думаю, что не он, а мы заполняли паузы между его выходами на манеж. Мы работали, а он – жил. Он был велик во всем: и в большом, и в малом. Грустное превращал в смешное, а смешное – в грустное. Вещи самые обыкновенные у него приобретали новый глубокий смысл, а те, что казались важными и неизменными, становились вдруг пустыми безделушками. Жизнь для него была клоунадой, а клоунада – жизнью. Два года спустя он уснул пьяным в сугробе и замерз. Его нашли случайные прохожие и, подняв на руки, понесли в больницу. Все это уже было однажды и только край черного пальто не волочился по земле – не было у Сержика черного пальто, вообще никакого не было.)
А пока – Сержик, волнуясь, топтался в кулисах. Неподалеку степенно разогревался Козупей. Он подбрасывал блестящее золотистое ядро и ловил его на спину: Козупей при этом громко крякал, а спина – хрустела. По могучей шее стекали капли жирного пота.
Васильич наблюдал за представлением по другую сторону занавеса: ведь он был шпрехшталмейстером. Наконец настала и его очередь: на арену вывезли аппаратуру, вышла "племянница", и Марк Захарович, немного замешкавшись, дал музыку.
Когда номер закончился, Васильич громко объявил: "Антракт!"
* * *
Все время, пока шло первое отделение, я мучился вопросами: "Что это был за незнакомец? И был ли он на самом деле? Может, он только приснился мне? А если не приснился, то сдержал ли свое обещание? Пришел ли он на представление? А, может быть, пришел, да не было места в четвертом ряду, сразу справа от занавеса, от выхода на манеж, и он сел на другое место?"
Я страшно переживал и вместе с тем очень боялся просто выглянуть и посмотреть, кто там сидит в четвертом ряду. Но больше всего я боялся потому, что не мог понять, чего же я боюсь больше: увидеть его или не увидеть? Что, путано излагаю? А вы попробуйте, поставьте себя на мое место, и тогда сразу поймете, что я имею в виду.
В конце антракта я сбегал к Марку Захаровичу и объяснил, что мне нужна барабанная дробь: когда я застыну на месте и подниму вверх правую руку. Старик кивнул в ответ, громко рыгнул и помахал сухонькой ладошкой возле рта, волнами разгоняя чесночный аромат.
Между вторым звонком и третьим я подскочил к Васильичу и заявил, что собираюсь исполнять сегодня тройное сальто, и поэтому прошу его объявить, мол, рекордный трюк, и все такое – в тот момент, когда я застыну на месте и подниму вверх правую руку.
Васильич остолбенел и несколько мгновений стоял неподвижно. Затем он что-то такое пробормотал… Попытался возразить… Но я был уже за чертой. Мысленно я докручивал второй оборот и входил в третий. Я еще раз твердо сказал, что сделаю тройное сальто – во что бы то ни стало. "Сделаю – или сдохну!" – добавил про себя.
– Ну что ж… Если трюк готов… – промямлил Васильич, изображая согласие. И пожал плечами. – Если ты уже отрепетировал… Не осрамись… Публика, все ж таки.
Но мне было наплевать: и на публику, и на Васильича, – на всех. Крылышки! Я думал только о них, и ни о чем больше!
* * *
И вот – марш. Васильич раскатисто объявляет, с каждым словом все повышая и повышая голос: "Выступают… воздушные гимнасты…", затем вполоборота поворачивается лицом к занавесу и делает рукой широкий жест, предваряя наш выход.
Мы бодро выбегаем и на мгновение застываем посреди арены, ослепленные разноцветным сиянием софитов. Стоим, слегка щурясь, привыкаем к яркому освещению. Пятки вместе, носки врозь, руки приветственно воздеты и разведены в разные стороны; рты растянуты до ушей. Улыбка – это то, без чего на манеж выходить нельзя. Это универсальная маска, которая во все время выступления должна оставаться на лице.
Ты можешь сорваться с проволоки, с каната, с трапеции, разбиться на тысячу осколков, сломать шею и больше никогда не почувствовать собственного тела, но пока ты на манеже – улыбайся, черт возьми! Ну, а если уж совсем худо, и улыбки не получается – уткни лицо в ковер; не зря же он красного цвета – и не то подчас скрывает.
Только клоун вовсе не обязан улыбаться публике; перед ним задача потруднее – он обязан вызывать у публики смех.
Итак, мы выходим на манеж. Я все еще не решаюсь посмотреть, кто же там сидит в четвертом ряду, справа от занавеса.
Мы с Женькой хватаемся за лестницы и лезем наверх.
Я не чувствую своего веса и, кажется, прикладываю огромные усилия, чтобы не выпустить из рук веревку и не взлететь под самый купол.
Конечно, руки у меня почти такие же сильные, как и ноги: один раз на спор я сбросил ботинки, сунул в них ладони, чтобы не испачкать, и поднялся по ступенькам на пятый этаж – на одних только руках. Но все равно, никогда прежде не ощущал я такой легкости в теле.
Вот Женька уселся на штамберте и начал раскачиваться. Раскачавшись, он перевернулся вниз головой, уперся в перекладину животом и обвил ногами стропы. Теперь его чуткие цепкие пальцы свободны, и он внимательно следит за каждым моим движением.
Я стою на доске, левой рукой крепко ухватившись за трапецию, а правой держась за тонкий трос растяжки. Наконец я улавливаю Женькин ритм, обеими ногами отталкиваюсь что есть сил от доски, правой рукой хватаюсь за посыпанную жженой магнезией буковую перекладину и после секундной паузы несусь вниз, в гремящую бравурной музыкой и пробиваемую разноцветными лучами пустоту. Ох уж эта стремительно набегающая пустота! Каждый раз она пытается высосать из меня все внутренности: "под ложечкой" замирает, кишки мелко трепещут, а сердце отчаянно бьется, стучит куда-то в ребра, противясь опасному падению в жуткую бездну, очерченную красным кругом, диаметр которого – ровно чертова дюжина метров… Одно умеряет сердечный галоп: то, что бездна эта накрыта спасательной – бывает, что и спасительной! – мелкоячеистой сетью.
После нижней точки траектории следует подъем. Я выгибаю тело, словно натягиваю лук – увеличивая тем самым инерцию. Достигнув высшей точки, на мгновение замираю, прикидываю расстояние до Женькиных рук, и вижу, как мышцы его спины напрягаются, наливаются металлом, бронзовеют. В эту секунду Женька будто раздувается, становится шире – я вижу, он готов… и улетаю на второй заход. Мчусь – но уже в обратную сторону, задом наперед, и над местом первоначального старта старательно складываюсь пополам – тяну носочки, мобилизую плечевой пояс; живот гудит, как пустой барабан – напряженный до предела брюшной пресс выдавливает из легких остатки воздуха; затем, в последний миг зависания над манящей бездной – глубокий вдох, и снова – вниз!
Но с той только разницей, что на подлете к противоположной высшей точке я уже не выгибаюсь, а наоборот – группируюсь. Сальто! Пируэт!! Обеими ладонями ударяю Женьку по запястьям; он делает то же самое – обязательно нужно со шлепком, чтобы захват был крепче. Есть захват! Руки – и мои, и Женькины – одновременно разгибаются в локтях, и в этот миг мы резко и коротко выдыхаем: "Ха!"
Один тур качаемся вместе – срастаемся в целый, слитый в едином невероятном усилии живой механизм с туго взведенной пружиной; пора! Женька выстреливает меня, словно из катапульты – прямо в перекладину пустой трапеции, вернувшейся назад после порожнего пробега; я чувствую чудовищное напряжение его мускулов и каждый раз боюсь, что однажды они лопнут – с громким глухим треском, и мой партнер разорвется пополам. Но нет! Женька тяжело отдувается, кровь приливает к его голове, глаза краснеют, однако он через силу пытается улыбнуться: улыбайся, черт тебя дери – ты же на манеже! Он садится на штамберте и простирает над зрителями мощную длань, словно благословляет их.
Я вскакиваю на свою приступочку и механически растягиваю губы. Руки мои дрожат; вены на них вздулись.
Хлопают нам или нет, я не слышу – в ушах сильно стучит. Разноцветные лучи ощупывают меня со всех сторон, и музыка плывет из динамиков – как через подушку: бу-бу-бу…
Мы работаем номер…
* * *
Но вот все трюки исполнены: Васильич стоит внизу, мелко пританцовывая, готовый в любую секунду сорваться с места и бежать подставлять падающему спину.