– Я не могу… Я в этом деле не главный.
– Не можешь, – тогда не говори.
– Леня, я не могу…
– А знаешь?
– Да.
– Ну все, забудем об этом, поехали в ресторан, наши жены заждались.
– Постой. Ты согласен, в принципе?
– Не знаю. Не обязательно. Возможно, и нет. Но никому об этом не скажу. Это я тебе обещаю. Поэтому можешь рискнуть и все мне рассказать.
– Ладно. Только чтобы никому.
– Я уже тебе сказал.
– В этом тайнике… две иконы работы Андрея Рублева.
5. Тоскана
Самолет чартерным рейсом Москва – Римини приземлился в десять утра по местному времени. У историка Сизова не было багажа, и с сумкой через плечо он поспешил из заграждения паспортного контроля прямиком на выход.
Тут он все знал,– уже по разу прилетал и улетал. Но проблемой стало то, что поезд Римини – Флоренция уже ушел, а следующий, по расписанию, был только вечером, и надо было что-то придумывать. Возможно, любой другой командировочный только бы обрадовался такому раскладу. Римини – фешенебельный морской курорт на Адриатике, с километрами широких и веселых пляжей, где можно хорошо скоротать время до поезда. Но не для Сизова.
Сизов не мог бы вытерпеть сейчас в бездействии и часа. Он впервые оставил свою дочь одну в руках тех людей. Позвонить ей по телефону было невозможно: мобильная трубка была у нее давно отобрана, а приближаться к другим телефонам или к Интернету ей было под угрозой запрещено.
Сизов подбросил на плече легкую сумку, – только, чтобы убедиться, что сверток с деньгами на месте. В свертке были остатки денег, полученных от Черкизова, – больше, чем Сизов предполагал, могло у него остаться. Частный детектив, которого он нанял, или вернее сказать, которого он упросил заняться своим несчастьем, взял только на расходы и за две недели вперед. Положить оставшиеся деньги в банк в воскресенье было невозможно, и Сизов бросил этот полиэтиленовый сверток в сумку.
Сизов подошел к офису компании «Авис» – аренда автомашин, – и нагнулся над окошком. В других обстоятельствах он не стал бы брать машину в чужой стране, – не из-за прижимистости, а из-за врожденной совковой боязни поломок в дороге: в его бывшей социалистической стране сервис отсутствовал напрочь. Но торчать на этом курорте до вечера, с деньгами в сумке, было чересчур для его измотанных нервов.
Поэтому Сизов оформил аренду самого простенького «Фиата», с возвратом машины во Флоренции. Пока девушка вводила данные с его российских водительских прав в компьютер, он начал изучать карту Италии, полученную с договором и страховкой. Ему предстояло километров шестьдесят вдоль моря по скоростной платной магистрали, затем влево, в горы, перевалить Апеннины, перерезать итальянский «сапог» на две трети и спуститься в прекрасную Тоскану.
Сизов повернул из аэропорта влево, как ему сказали, затем еще влево, и за деревьями мелькнули древние мраморные ворота императора Августа. Робко прижавшись в правый ряд, Сизов двигался с потоком – он плохо представлял себе, как выехать на платную магистраль. Но вот дорога резко расширилась, и впереди замелькали светофоры с воротцами. Историк начал спешно шарить по карманам, потом полез в сумку, – он забыл подготовить мелкие евро. Но евро тут не потребовались: из автомата вылез для него картонный билетик с номером. Сизов потянулся за ним в окно, сорвал его и нажал на педаль газа. И сразу закрутился на лепестках развязки, – вокруг свистели на больших скоростях спешившие на промышленный север и на аграрный юг. Сизов по обочине подполз к зеленому щиту карты и остановился: ошибка на этой развязке могла обернутся для него десятками километров гонки в другую сторону, без всякой возможности развернуться.
Налево – в Рим, направо – в Болонью, а далее в Милан. Сизов выбрал Болонью. Он выбрал ее потому, что тот самый архитектор Фьораванти, который строил в Кремле собор, был родом именно оттуда. Из-за него и начались у историка Сизова все его несчастья. Все, что он читал в архивах своими близорукими глазами последние недели, было связано с этой фамилией. Но все архивы, записи и чертежи, – самого архитектора и его потомков, – давно уже находились по-соседству, во Флоренции. Поэтому Сизову через шестьдесят километров предстояло свернуть налево, в горы, и там проехать еще двести с лишним километров.
Сизов так и плелся в правом ряду, пристроившись за пыхтевшим фургончиком, изредка вздрагивая от проносившихся слева итальянцев. Проехав почти полсотни километров, он с ужасом отметил, что с этой супердороги не было ни одного съезда, ни одного разворота, – только со свистом прямо. Уж он боялся, что доедет до самой Болоньи, и не будет съезда и поворота.
Так он и ехал, вцепившись в руль. Единственное, что отвлекло его, и даже заставило покрутить головой, – синяя табличка «Рубикон». Если бы он не был историком, то проскочил мимо, не обратив внимания. Но он-то знал, что это за речка. Юлий Цезарь две тысячи лет назад перешел ее вброд со своими когортами, и навсегда решил свою судьбу, отрезав путь назад. То событие и родило крылатое и известное на всех языках выражение.
Историк резко нажал на тормоз и закрутил головой. Но моста нигде не было, за стальными барьерами виднелось лишь болотце. Это был тот самый Рубикон, но он давно был разобран по виноградникам, и только жалкие остатки благородных вод сочились в трубе под бетоном дороги.
Сизов облизнул сухие губы и прибавил газу. Речка была уже далеко сзади, его личный Рубикон был тоже им пройден, – не сегодня, а еще в Москве, несколько недель назад.
К большому облегчению Сизова, за несколько километров до поворота на Флоренцию начались предупреждающие указатели. Потом многоярусная развязка, воротца с будками для оплаты, согласно полученным билетикам, – и свобода. В горы, на перевал через хребет Апеннин, шла далее узкая извилистая дорога.
Солнце прогревало утренний воздух, и в окно машины вливались ароматы итальянского лета. Натянутые нервы Сизова начали понемногу расслабляться: через четыре часа он увидит свою дочь; завтра снова примется за работу; через неделю, или самое позднее, через две, он отыщет в этих архивах недостающее документы. Тогда они с дочерью вернутся в Москву, а он даже с потрясающими новыми историческими фактам, найденными им попутно в архивах.
Дорога становилась все уже, повороты круче, начались густые леса, потом скалы, и – перевал. Тут смотровая площадка, флаги всех стран и множество мотоциклистов. Сизов, сам не зная того, находился в раю: не для всех, а лишь для особых рисковых людей, байкеров. Горные серпантины, неизменное солнце, сухой и свободный асфальт, расстилающиеся во все стороны тосканские красоты и запредельные скорости: байкеры представляли рай только таким. По всей длине этого рая, но чаще на поворотах, белели на обочинах мраморные обелиски с завядшими венками: в память об открутивших правую ручку руля чуть дальше…
Сизов остановился, вышел из машины, чтобы размяться, и подошел к ограде. В синеве, за холмами тосканских виноградников угадывалась светлая полоска черепичных крыш и куполов соборов Флоренции. В мрачной тяжести на душе Сизова, как луч солнца из-за черных туч, блеснула робкая радость: «Это перевал, теперь будет только лучше и лучше…».
К Флоренции Сизов подъезжал к концу дня. Перед самым городом у него стал заканчиваться бензин, но удалось дотянуть до заправки. В воскресном безлюдье и тишине касса оказалось закрытой, тут было только самообслуживание, по картам или монетам. Ни того, ни другого у Сизова не оказалось, и он прождал тут час, пока компания веселых молодых флорентинцев не заправила его бесплатно.
Во Флоренцию Сизов въезжал по набережной Арно. Эта горная река встретила его еще среди холмов, провела мимо виноградников, под стены первых соборов, под черепичные крыши средневековых улочек. Сизов свернул на мост, на левый берег, – здесь стоял его отель «Феруччи», – но не остановился тут, а взлетел по мосту дальше от реки, выше на холм, где в пригороде, на роскошной вилле с апельсиновым садом томилась в заложницах его дочь. 6. Год 1934. Канал
Лето тридцать четвертого года выдалось в Подмосковье дождливым, но теплым. Мириады комаров и мошек как будто давно ждали такого сочетания и появились тучами в самом начале июня, а потом множились с каждой неделей. В уходящем за горизонт глинистом и скользком котловане, где копошились одновременно сотни тысяч заключенных, стоял комариный зуд и глухой человеческий ропот.
Священник подмосковной Покровской церкви отец Троицкий подставил плечо под набухшую дождевой водой тачку, полную синей блестящей глины, – чтобы ее колесо не сорвалось с досок и не увязло, – и сполз на спине рядом с ней. Следующий поднимавшийся за ним зэк толкал вверх свою тачку метрах в ста, и у священника оставалось минут пять, чтобы перевести дух и собраться силами для следующего рывка, – теперь через бровку канала. Отец Троицкий в свои сорок пять лет был невысокий, но жилистый и крепкий. Никогда раньше, даже в самые сытные времена, под его рясой не круглился мягкий животик.
Еще одна тачка глины через бровку означала еще ближе к выполнению нормы, – тогда вечером полная миска варева на нарах в бараке, недолгая радость сытого желудка и мертвый сон. Но жизнью было и это: в людской истории было побольше именно такого, чем лучшего.
На строительство канала Москва-Волга отца Троицкого привезли ранней весной, когда еще не полностью сошел снег, и земля не оттаяла. Но работа уже шла полным ходом. Лопаты были тогда бесполезны: били мерзлую глину кайлом и грузили в тачки руками. Летом стало легче, но пришли дожди и гнус.
С семи до шести, – и мокрые до нитки, скользкие от глины, уставшие до беспамятства, вереницы зэков вылезали из глубокого котлована и брели, согнувшись, вверх по проложенным для тачек доскам. Первые месяцы, когда о.Троицкий оглядывался на них, выходя на бровку канала, ему казалось, – он в древнем Египте, на строительстве пирамид, в рабстве у жестокого фараона. Библия еще не написана, Иисус Христос не рожден и не распят, и некому еще молиться, просить о милости и защите. Но это искушение и слабость были недолгими. Уже через несколько дней в его тело, привыкающее к тяжелой работе, вновь вернулся несгибаемый, как прежде, дух.
Миску с варевом из котла о.Троицкий принес к своим нарам, сел, и принуждая себя не торопиться, степенно поел. Одежда было мокрой, но свободного места, чтобы развесить ее у печи, уже не было, поэтому он аккуратно разложил ее рядом: ватник под себя, рубаху и рогожку от дождя подвесил под доску верхней полки нар, над своей головой. Молитву начал вполголоса, стоя, но заканчивал про себя, уже лежа в ворохе влажного тряпья с закрытыми глазами.
Он заснул мгновенно, но его разбудили. Он спокойно выслушал просьбу, напрягая сонное внимание, и, не ответив, начал одеваться. Его просили прийти в соседний барак: там умирал слепой мальчишка.
Это был еще один из тех, кто добровольно ослепил себя. О.Троицкому говорили о нем два дня назад, и он тогда только покачал головой. На этом канале, на этой жуткой каторге ослабевшие и не выполняющие нормы люди лишались положенной пайки, начинали голодать, слабели еще больше и мерли, как мухи. Эти «доходяги» оставались с утра одни в опустевшем бараке, а вечером, и так было чаще всего, на их местах устраивались уже другие.
Но некоторые ослабевшие зэки пробовали обмануть судьбу. А может, просто хотели получить единственный, хоть и последний в их жизни, день отдыха.
Использовали для этого доступный каждому зэку способ. Толкли «серу» головок от спичек, и на влажной тряпке прикладывали ее на ночь к глазам. Воспаление начиналось на вторую ночь. Слепли они полностью еще через две. После этого непосильная тяжелая работа действительно для многих заканчивалась.
Среди заключенных ходили упорные слухи, что слепых переводили куда-то на Волгу, и там они в рыбацких артелях вяжут теперь рыболовные сети. Но о.Троицкий сомневался в этом. На всех этих несчастных не хватило бы на Волге ни ниток, ни мест в тесных избах рыбацких артелей.
Но очень часто в ослабевшем организме этих людей начинались осложнения, воспаление глаз переходило в гангрену, или во что-то еще, – врачей тут не было, – и приходила избавительница, скорая смерть.
Священник пришел вовремя. Мальчишка лет семнадцати, худенький и жалкий, лежал с открытыми, уже невидящими ничего синими глазами и часто дышал. По желтизне молодого лица, по дыханию священник узнал последнюю агонию. Через минуту подернутые красным воспалением глаза перестали моргать и только неподвижно глядели в дощатое «небо» многоэтажных нар. Священник положил руку на холодеющий лоб и начал тихо творить молитву. Соседние зэки поднялись с нар и окружили его сзади. Закончив молитву, священник привычным движением пальцев прикрыл мальчишке красивые, но больше не нужные ему синие глаза.
– Кто-нибудь знает, куда сообщить его матери или отцу? – спросил он, не поворачиваясь.
Сзади молчали.
– Идите все отдыхать. Он уже далеко. С ним теперь Господь.
Фамилия этого священника по паспорту была Троицкий, но в церковных кругах его знали, как иеромонаха Серафима, инока бывшего Чудова монастыря московского Кремля. Одновременно под этим монашеским именем и своей фамилией он проходил и в деле НКВД.
В 1917 году судьба Чудова монастыря и его монахов круто изменилась. Пушки большевиков, бившие по Кремлю с Воробьевых гор и с того места, где теперь высотка на Котельнической набережной, расшибли в кирпичную пыль и сожгли не только сам Чудов монастырь, но проломили крышу и купол упоминавшегося в этой повести соседнего Успенского собора. Вскоре в поруганный Кремль въехало революционное правительство, и его монахи скорбно и беззвучно рассеялись, как туман с Москва-реки.
Окончательно снесенный большевиками в тридцатом году, для постройки казармы гарнизона, Чудов монастырь, пережил бурную историю. Ее вехами были: бегство из его стен Лжедмитрия, – заключенного царя-Самозванца; умерщвление польскими захватчиками голодом в его подвалах Патриарха московского, святейшего Гермогена. Второй эпизод имеет прямое отношение к сюжету этой повести и судьбе иеромонаха Серафима, позже – заключенного Троицкого.
Патриарх Гермоген в истории России воплощает идеал патриотизма и беззаветного служения. Во время освободительного движения и осады московским людом Кремля и засевших в нем поляков, плененный Гермоген отказался призвать народ отойти от стен Кремля, и освободить попавших в ловушку захватчиков. За это Гермоген, второй Патриарх в истории России, был мученически умерщвлен оккупантами. В годы царствования Николая II был инициирован почин по возведению преподобного Гермогена в высочайший чин святого Русской Православной церкви. Это было важный и своевременный политический акт, учитывая надвигающуюся на Россию Первую мировую войну.