Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше – думаю – не жить,
Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить.
Всё исчезло... и казалось, что я умер... чей-то вздох
Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, – издох!»
VII
Я в дощанике очнулся... Тишь и мрак... Лежу на дне,
Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине.
Тянет жилы, кости ноют... Тяжко! страх меня объял;
Обезумев от страданий, я на Бога возроптал:
«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:
Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу!
Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,
И за что, за что я гибну?..» – так я, грешный, говорил.
Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой
Словно ангельское пенье проносилось над землей...
Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,
Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат.
И светло в душе, и тихо: темной ночью, под дождем,
Как дитя в спокойной люльке, – я в дощанике моем.
Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,
Пристыдил меня любовью, окаянного простил!
Хорошо мне, и не знаю – в небесах, или во мне —
Словно ангельское пенье раздается в тишине.
VIII
Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,
Их подножья осенили кедров темные леса.
Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин
Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин.
По скалам – орел да кречет, в мраке девственных лесов —
Чернобурая лисица, стаи диких кабанов.
Там и стерлядь, и осетры ходят густо под водой,
Таймень жирная сверкает серебристой чешуей.
Всё там есть, но все чужое, – люди, вера... И тоской
Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой.
Повстречали мы однажды у Байкальских берегов
Соболиную станицу наших русских земляков.
Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,
Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас,
И хлопочут, и смеются: каждый жизнь отдать готов;
Привезли мне на телеге сорок свежих осетров.
Вместе кашу заварили, пели песни за костром;
На чужбине Русь святую поминали мы добром.
В эту ночь, с улыбкой тихой, очи скорбные смежив,
Засыпали мы под шорох золотых, родимых нив.
IX
Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:
Хлеб не сладок был от горя, и вода – горька от слез.
На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,
Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул.
Без приюта, без одежды насыщался я порой
То поганою кониной, то сосновою корой.
Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель – все голый лед.
Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет.
Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;
Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем.
Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.
На нее мужик усталый из обоза набредет,
Тоже валится, и оба на снегу они лежат,
И барахтаются в шубах, встать не могут и кричат:
«Задавил меня ты, батько!» – «Государыня, прости!»
Что тут делать, – смех и горе! Я спешу к ним подойти,
И бранит меня с улыбкой, и бредет она опять:
«Протопоп ты горемычный, долго ль нам еще страдать?»
«Видно, Марковна, до смерти!» Тихо, с ласковым лицом:
«Что ж, Петрович, – отвечает, – с Богом дальше побредем!»