Чем там был Цветной бульвар раньше, уже нельзя было понять. Теперь тут устроился один сплошной вертеп. Разбитый на кабинки, комнатки, зальчики, разграниченный фанерой, ДСП, коробочным картоном, ширмами раздвижными, шторками, занавесками – Цветной превратился в непроходимый лабиринт, в котором все измерения были нарушены. Не имелось на этой станции ни пола, ни потолка. Где-то смогли втиснуть под крышу два этажа, а где-то три. Какие-то дверки вели из виляющих тесных коридорчиков в номера размером с койку, а другие такие же – в подплатформенные помещения со всю станцию размером; а третьи – и вовсе неизвестно, куда.
Гудело тут дико: каждая комната звучала на свой лад, а комнат была тысяча. Где-то плакали, где-то стонали, где-то смеялись, где-то пытались перебить крики заводной музыкой, где-то орали пьяные песни, а где-то выли от ужаса. Вот какой общий голос был у Цветного: как у чертей хор.
Ну и, конечно, женщины.
И ангелы блядские, и строгие в погонах, и в дырявых чулках роковые, и медсестры с голой жопой; и просто шлюх вульгарных, без придумки – целая дивизия. Сколько могло поместиться – ровно вот столько и поместилось. Все кричат, зовут, прелести преувеличивают, взгляд арканят, у каждой времени в обрез: на один змеиный бросок, пока мимо нее проходят, вот эти полметра. Не прокусила, соскользнула, не прыснула в царапинку любовного яду – все, ушел.
Кто не работает, тот не ест.
Леху сразу обезболило, даже будто рана затягиваться начала. А Гомер тут был не в своей тарелке; только в самом начале, как нырнули в витой и бесконечный коридор, он вдруг выкрутил свою окостеневшую шею так, как она и вывернуться не могла, назад – и потом все оглядывался, оглядывался через плечо.
– Что, дед? – спросил у него Артем.
– Кажется… Все время кажется… Везде… Все время… – ответил Гомер. – Девчонка одна… С которой… Которая…
Олежкина голая нога стала ускользать от Гомера.
– Молодец, дед-то, а? – пропыхтел Леха.
– Держи лучше. Вон. Вон та дверь!
Занесли умирающего внутрь. Там была очередь из раздраконенных душ; и из зудящих тел. Одни бабы. Вышла врачиха – в толстых очках, с самокруткой, сиплая и мужиковатая.
– Не жилец! – уведомил ее брокер на всякий случай.
Чтобы Олежек не пачкал приемную последней кровищей, его согласились сразу взять в оборот. Уложили в растопыренное женское кресло, взяли рожок патронов авансом, если все равно околеет, и сказали не ждать.
Лехе дали спирта рот в руке напоить, но он все равно в очереди остался.
– Тут-то они как люди сидят, а не как профессионалы, – объяснил он Артему шепотом, кивая на печальных дам. – Вдруг ту самую встречу?
Вдруг. Ну, попрощались.
Что мог – сделал, объяснил себе Артем. На этот раз сделал, что мог.
Гуляй смело.
* * *
– Вот: или туда, или сюда.
Сидели в какой-то комнатенке. Рядом гнулась на шесте некрасивая и недокормленная девчонка лет четырнадцати; груди у нее не было совсем, и жалостливо торчали ребра, натягивая застиранное трико. Она все лезла своими костями Артему в миску с супом, а ему было страшно обидеть ее, совсем прогнав, потому что других клиентов у нее не имелось, и он просто делал вид, что ни шеста никакого тут нет, ни девчонки. Или так еще обидней ей было? Где у проститутки гордость, в каком месте? Неизвестно. Суп был дешевый зато, а считать уже приходилось. Быстро ушли патроны – и ни на что.
На стене висела карта метро. Про нее и говорили.
От Цветного бульвара дальше шли две дороги. Одна – по прямой – на Чеховскую. Другая – через переход – к Трубной, и потом на Сретенский бульвар. И по первой можно было, если карте верить, к Театральной попасть, и по второй. Но по обеим – нельзя. Давно карту рисовали.
Пересадочный узел – Чеховская, Пушкинская, Тверская – теперь по другому именовался: Четвертым Рейхом, и приходился якобы наследником Третьему. Может, завещание подделал, а может, и перевоплотился.
Режим убить можно, империи дряхлеют и мрут, а идеи – как бациллы чумы. Они в мертвецах, которых сгубили, засохнут и уснут, и хоть пять веков так прождут. Будешь туннель рыть, наткнешься на чумное кладбище… Тронешь старые кости… И неважно, на каком языке раньше говорил, во что верил. Бацилле все сгодится.
А бывшая Сокольническая ветка, пополам рассекающая метро, давно стала Красной Линией. Не по цвету так названной, а по исповеданию. Уникальный эксперимент: построение коммунизма на отдельно взятой линии метро. Формула та же – всеобщая электрификация плюс советская власть. Ну и прочие переменные этого уравнения; которые на самом деле и не переменные вовсе, сколько бы времени ни прошло.
Иные-то мертвецы пободрей живых будут.
– Я на Рейх не могу, – Артем помотал головой. – Нельзя. Чеховскую вычеркивай.
Гомер посмотрел на него вопросительно.
– Кратчайший путь все-таки. С Чеховской на Тверскую, а там Театральная следующая уже.
– Вычеркивай! У меня там…
– Ты русский же? Белый.
– Не в этом дело. Меня там… – Артем поманил пальцем скачущую в отчаянии девчонку. – Иди, супу поешь. За мой счет. Не висни тут.
Как-то не моглось ему откровенничать вслух после ганзейских разговоров. Везде свитера мерещились.
– Не важно, что. Через Рейх не пойду. Я, знаешь, этих паскуд… На плоту, когда плыли сюда… Еле усидел. Не было бы их пятеро… С пятерыми как-то… Несподручно. Нежилец еще этот наш… С яйцом…
– Дурацкая ситуация… – Гомер пригладил дремлющую у него на коленях курицу. – Жалко мужика.
– Длинный день сегодня какой, – Артем утерся. – Эй! Эй, официант!
– А? – официант был пожилой, неопрятный, равнодушный.
– Что есть? Самогон есть?
– Грибной. Сорок восемь градусов.
– Да. Будешь, дед?
– Грамм пятьдесят если только. И колбасы. А то развезет.
– И мне сто.
Принесли.
– Бесконечный какой-то день. Давай за идиота этого, что ли. За Олежка. Чтобы жил. Чтобы не снился мне со своим яйцом.
– Ладно. Глупая история совершенно. Нелепая.
– И мне ведь близко чиркнуло. Знаешь, вот ничего не чувствуешь. Вжик. А сейчас думаю: могло уже все кончиться. И не худшим образом. Тебе бы подошло для твоей книжки? Рраз! И такая концовочка, а? Случайная пуля.
– Ты правда думаешь, что тебя там убить могли?
– Может, и к лучшему бы, а?