Мы тут, в штадиве, заседали, а Петров, крепостной главком, отдавал одно распоряженье за другим, чувствовал себя хозяином положения: назначал на разные должности, приказал «командиру 1-го полка» занять белые казармы, отрядил в исправительный дом своего молодца, Мамонтова, дав ему полномочия «освобождать товарищей красноармейцев, кроме белогвардейцев». В исправдоме на ту пору уголовщиков находилось человек полтораста. Мамонтов под своим председательством снарядил особую комиссию и «исследовал заключенных». В результате – оставил на месте человек пяток, а всех остальных освободил; из них большая часть немедленно вооружилась. Уголовщина вышла на волю! В этот же день Ленинский (чуть ли не комиссар сводного госпиталя) представил Петрову в крепость список человек в восемьдесят – служащих и красноармейцев этого госпиталя. Под списком красовалось обращение, отчеканенное собственной рукой Ленинского:
«Прошу, если только найдете возможным, удовлетворить желание служащих верненского госпиталя, изъявивших горячее желание встать с винтовкой в руках на защиту мирного труда и справедливости…»
Все поднялись на нас: и дома инвалидов, и госпитали, и уголовники.
В полдень Чернов с небольшим отрядом налетел на особый отдел. И учинил мастерский разгром. Двух-трех часовых, что до сих пор сторожили помещение, выгнали во двор. Метались очумело из комнаты в комнату, штыками и шашками протыкали на пробу диваны, мягкие стулья, рассекали обои, – искали там секретного. В момент взломаны были столы, из ящиков выброшено все вон, ящики с визгом били о крепкий пол. Носились с гиканьем по комнатам, отыскивая секретные бумаги и «драгоценности». Но найти ничего не могли, – все важное Масарский увез в штадив. В пустых комнатах особого орал Чернов:
– С…с…волл…чи. Все украли» Все увезли… Наше будет. Все будет наше. Айда, ребята, взламывай полы, где тут расстрелянные?!
Часть кинулась на двор – громила там жилые помещенья, сараи. Другая часть раздобыла топоры и взламывала полы в отделе. Но и в подполье, конечно, не нашли ничего – только разыскали где-то пять пар погон, отнятых у пленных офицеров, отрыли компас да несколько царских серебряных монет: это добро припрятал Чернов на нужный момент. Через два часа не узнать было особотдела: переломала, перебила, весь опустошила его черновская ватага. Хозяйничала позже она и в военном трибунале. Спецом по разгрому и здесь был Федька Чернов.
Когда Чернов громил особый – мы как раз обсуждали ответ, полученный от Фрунзе.
О разгроме узнали позже, когда к нам в штадив прибежал арестованный особист – часовой.
Так разом действовала крепость: с нами говорила милые слова и в то же время выворачивала полы в особом отделе. Нельзя было верить ни единому слову, ни на одно решенье нельзя было полагаться: в один миг в такой обстановке все летело вверх дном.
Когда договаривавшиеся с нами в штадиве представители возвратились в крепость, «активисты» встретили их насмешками и бранью.
– Кого защищаете, сукины дети? Мерзота! Аблакаты, мать вашу мать! Стервяги!!
Поздно вечером экстренно был переизбран боесовет: во главе его встал Букин.
Когда на этом боевом «перевыборном» заседанье разыгрались страсти, когда схватились между собой в буйном галдеже «активисты» и «пассивисты» – Вуйчич вопрос разрешил простым верным способом: ввел на заседанье дюжины архаровцев, арестовал «пассивистов», посадил их в каталажку. Оставшиеся продолжали заседать. Решили:
– Арестовать и расстрелять всех, кто сидит в штадиве!
Дело было к полночи. «Пассивистов» постановили, впрочем, вскоре освободить. Одумались. Боялись внутреннего взрыва. Фоменко, член боесовета, бывший где-то в городе, узнал от верного человека о решении в ночь арестовать штадив. Он помчал на заседание боеревкома, поднял бучу, грозил тяжкими карами, упирая с особой силой на ташкентские броневики. Он сумел поколебать боеревкомщиков: они в эту ночь не привели в исполнение своего решенья.
Присутствовавшие на заседании в штадиве «партийцы» верненские с особенным вниманием прислушивались к сообщениям нашим о близкой подмоге. Читали они и категорический ответ Ташкента. И смекнули, что дело неладно, что время поворачивать оглобли в другую сторону. Вечером созвали экстренное заседание городской организации. И было даже стыдно слушать, как они там рьяно клялись в верности Советской власти, как восторженно отзывались о «принципе централизации», как звали всех идти за собою и беспрекословно подчиняться приказам центра – что бы в них ни говорилось. Это было жалкое и позорное отступление.
Они заранее били отбой – струсили, почуяли близкую опасность, поняли фальшивость своего положения. Пытался было Чеусов сыграть на шифровках, поразжечь стухающий огонь, но и это не удалось. Собрание приняло единогласно нескладную, зато громкую резолюцию:
Заслушав доклад по текущему моменту о происходящих в Верном событиях, а также о некоторых требованиях со стороны гарнизона, нарушающих существующие положения структуры рабоче-крестьянского правительства, постановили: предложить вновь утвержденной областной власти строго придерживаться законоположения Советской власти и не отступать от полной централизации. Все поступающие приказы и распоряжения центра немедленно приводить в исполнение. Красноармейцам сделать разъяснение о недопустимости изменения структуры власти, ибо это пагубно отражается на общем деле революции и на руку контрреволюции, указав на то, что подобное выступление равносильно тому, что революционному рабочему и крестьянину, декхану и казаку, геройски защищавшему интересы бедноты, вонзить нож в спину. Для такого разъяснения поручается партийным товарищам немедленно приступить к делу в среде красноармейцев. При этом верненская организация предупреждает все органы Советской власти, а также отдельных товарищей, что каждое малейшее неисполнение (распоряжений. – Д. Ф.) центра… будет рассматриваться как противодействие Советскому правительству, и этих лиц будут рассматривать как врагов трудового народа. Ответственность за могущие (возникнуть. – Д. Ф.) какие-либо выступления возлагается на партийных товарищей. Товарищам предлагают стоять в самой тесной связи с партией, чтобы не было той оторванности, которая наблюдалась до сих пор…
Эва, когда за ум взялись. Трое суток бунтовали с крепостью заодно, помогали ей против нас, а тут – на ко!
До того разошлись, что после собрания, – видимо, во искупление грехов своих, – постановили даже идти агитировать в крепость. Но этот рыцарский жест пропал даром: недосмотрели того, что скоро уж полночь, на воле черная темь, и крепость спит наполовину – какая там ночью агитация! Да к тому же, заслышав о партийном решении, из крепости выслали навстречу идущим своих ходоков, которые заявили, что партию в крепость не пустят:
– Утром приходите.
Ничего не поделаешь – отложили до утра. Это был час, когда в крепости готовились переизбрать боесовет. В этот час Петров отдал приказ своему молодцу, Скокову, разоружить штадив. Скоков прискакал, предъявил «мандат»:
Штабу 3-й дивизии
Немедленно сдать все оружие, находящееся как в штабе, так и в Особом отделе и Ревтрибунале, для получки какового командируются от крепости помощник коменданта Скоков и член Вр. В.-Б. Р. совета Шкутин.
Комвойска Петров.
Комендант крепости Щукин.
Верно: Начальник штаба Бороздин.
А какое уж там у нас оружие? Взяли несколько винтовок, взяли поломанный пулемет. Что было поценнее – мы спрятали раньше. Этого не нашли. Револьверов с рук у нас не отобрали. Дело швах – совсем ни к черту. Близится развязка. Ну, что покажет завтрашний митинг?
Поздно вечером Шегабутдинов сообщил:
– Многое может завтра случиться. У меня шестьдесят киргизов наготове: вооружены, как надо… и бомбы на руках. Бомбами, коли пойдет на то, сразу закидают толпу, а в суматохе не бойся, выхватят всех вас, и к воротам… У ворот тоже свои, – эти вовремя «снимут» часовых, а там – на коней: кони будут готовы…
План не плох, только чуть романтичен.
Эту ночь никто из нас дома не ночевал, – кто по глухим чужим квартирам, кто в поле, кто в огороде. Мы с Наей около полуночи воротились из штаба в Белоусовские номера. Тьма на улице – в трех шагах ничего не видать. Живо прибрали все, что при налете-обыске могло бы скомпрометировать, заткнул я за пояс второй револьвер, и ощупью, тихо прокрались на двор, надеясь незаметно шмыгнуть через калитку. Номерами заведовал Куркин – предатель и шпион. Мы пробрались к калитке. Калитка заперта. Заперта, а ключи у Куркина, – что ж поделать? Пошли главным ходом, через крыльцо. Только спустились – в кого-то ткнулись в темноте. Незнакомец вслух произнес мою фамилию. Показались еще двое на углу, маячили силуэтами. А тьма – тьма темная кругом. Идти парком: там в условленном месте будет ждать Мамелюк, он и отведет на тайную квартиру. Чего эти люди стоят: шпионят? А в черном парке такая жуть: из-за каждого куста, того и гляди, выступит кто-то подстораживающий. Револьвер крепко зажат в руке, взведен курок. То и дело оглядываемся назад – нет ли кого по пятам. И идем не тропинкой – вертим то в одну, то в другую сторону, слежку сбиваем с пути: трудно ли спутать в этакой тьме! На перекрестке встретили Мамелюка; он провел из парка в улицу, улицей – к незнакомому дому, остановил нас у ворот, постучал тихо в дверь крыльца. Оттуда глухо кто-то окликнул; Мамелюк назвался, и дверь неприятно и ржаво заскрипела в тишине. Мамелюк вошел один, а мы, притаившись, следили, как проскакал мимо всадник и остановился где-то неподалеку: лязг копыт оборвался враз. Чего ему? И кто этот всадник? На нервах, взвинченных бессонными ночами и бурными тревогами этих дней, сказывалась чутко каждая мелочь. Всадник озадачил всерьез. Теперь мы были уверены, что он нас заметил и лишь затем тут вблизи остановился, чтоб следить. Распластавшись по забору, стояли недвижно. В дверь шепнули, чтобы прекратили разговор. Так прошло две-три минуты. Вдруг зацокали вновь копыта, – шагом всадник уезжал за угол улицы, и тише, все тише, спокойнее стальные поцелуи кованых копыт коня. Мамелюк дохнул в притворенную дверь:
– Входите, только тише – скрипит, окаянная…
Мы протискались в дверную узкую щель, небольшими коридорчиками прошли в комнаты. Окна снаружи крепко захлопнуты были ставнями, однако ж огня сразу не зажигали – только минут через десять водрузили на полу, в углу, чахлый огарок восковой свечи. Человек, к которому привели, мне не был знаком: тип провинциального конторщика. Мы осмотрелись: просторная чистая квартира – тишь, запах ладана и целебных трав, мирный обывательский уют. Все были уверены, что всадник выслеживал нас, что местопребывание наше открыто. Потолковали, как быть, и решили, что хозяину лучше не спать целую ночь (на себя не надеялись: задремлем, уснем, измученные!), целую ночь ему ходить по комнатам и прислушиваться возле окон, возле дверей. Чуть что – он даст нам знать. Во дворе, у ворот станет дежурить верный человек: хозяин сходит, сейчас его там поставит. В случае тревоги бежать черным ходом во двор, возле забора приставили скамейку, чтоб разом с нее перемахнуть. Потихоньку, крадучись, пробрались обратно в комнаты. Спать бы теперь, только и спать бы в этаком душистом тепле да в тишине. А она нет: нервными глотками, словно воздух пьет, дергается тело, а мысли скачут – и не поймешь, не помнишь, о чем думал минуту назад. В тревожной, вздрагивающей дреме провели всю ночь. Ничего не случилось: вся «слежка», верно, была плодом болезненной нервности, прижитой в эти исключительные дни. А может, кто и следил, да с толку был сбит?
Поднялись чуть свет. Напились чаю. Выходить не торопились; куда же тут идти – спозаранок, а до митинга – эге, еще как далеко!
Было около девяти утра, когда пришли мы в пустынные, охолодевшие комнаты штаба дивизии. Всегда такие строгие и деловитые, эти комнаты были теперь проплеваны, унавожены грязными сапожищами, закиданы бумажками, окурками, разным мусором – некому, некогда убирать.
Пришел Позднышев.
– Вместе идем, Никитич? – спрашиваю его.
– Вместе. А скоро?
– Да, чего долго путаться; подождем минут десяток, и айда: чем скорее все выясним, тем лучше, – сегодня ведь ставим последнюю карту!
Никитич угрюмо, серьезно промолчал. Через короткий срок подошли остальные военсоветчики. Условились, что в крепость идем мы вдвоем с Никитичем, а оставшиеся устанавливают с нами связь, следят за развитием переговоров и в случае печального исхода принимают необходимые меры: дают знать Ташкенту, прячут и сжигают, что необходимо, вовремя скрываются сами…
Снова друзья жали руки на прощанье, снова серьезно и значительно глядели нам в глаза, будто спрашивали:
«Неужто в последний раз?»
Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали – как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении… По всем данным – нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра – нам это известно – таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, – он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот – подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая – к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, – ну, хоть не симпатии, а внимания – мы не завоюем, – тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику… Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода – самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее – вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели – бескровной ликвидации мятежа.
Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она – снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня – обойдется ли?
Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские – шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется над головами; здесь густая, угрюмая, зловещая брань; тупыми ножами режет по сердцу скрипучий визг пересохшего грузовика; звенит и лязгает, сталью присвистывает грозно бряцающее оружие… Крепость буйно взволнована, крепость охвачена суматошной тревогой. В каждом лице, в каждом выкрике – угроза, набухшая жажда расправ и бесчинств, страстная охота дать простор растревоженным, на волю прорвавшимся страстям… Наэлектризованные толпы вооруженных людей, заранее не доверяющих всему, что им станут говорить, ненавидящие тех, кто станет это говорить, и жаждущие и готовые к расправе, – вот обстановка, в которой должны были разрешаться вопросы о государственной власти Семиречья. Обстановка, вежливо выражаясь, неподходящая. Обстановка не предвещала ничего доброго. Но дело надо делать. Незаметные, всем чужие – мы пробрались к боеревкому. Там находились в сборе почти все его члены. Блеснула мысль: а не лучше ли вопросы разобрать здесь, на заседанье? Уломать тридцать – сорок – пятьдесят человек куда легче, чем пятитысячную хмельную массу. Созвать сюда представителей рот, будем мы, будет боеревком. Все выясним, обо всем дотолкуемся, а там – каждый представитель на собрании своей роты доложит результаты, разъяснит все, разовьет должным образом; так вернее, ближе к цели. Так вся крепость будет ублажена. А в те роты, где не все понято, пойдут члены боеревкома вместе с нами, и совместно мы поможем выяснить непонятное. Словом, нам хотелось иметь дело с ротами, а не со всей крепостью разом. И так настойчиво убеждали мы присутствующих, что они уже начали было с нами соглашаться… Но «активисты» не дремали, – они один за другим во время этих разговоров исчезали из-за стола, скрывались во двор, делали там свое закулисное дело… Когда уже все у нас было договорено, в дверь вломились три красноармейца и зычно, громко объявили:
– Што за собранье тут за стеной? Мы не позволим, чтобы теперь за стеной – все в крепости надо делать открыто, передо всем народом… Никаких чтобы секретов… Так требует крепость…
Заявили, повернулись, пропали в толпу, а за ними еще двое, затем и по одному, и по два, по три – вламывались непрерывно, словно кто-то по очереди, как из-за кулис на сцену, проталкивал их сюда из-за дверей. Боеревком примолк, – против «голоса народа» выступать он не решился. Поднялся во всем своем составе и, направляясь к двери, позвал нас:
– Айда на телегу!
Через бурно взволнованную массу, плотно запрудившую теперь помещение боеревкома, мы протискались на середину крепости, к знаменитой, памятной нам телеге, откуда держались речи. В толпе мелькали здесь и там узкоглазые бронзовые лица киргизов. И как увидели – легче. А в памяти промчалось:
«Не из той ли и ты таинственной нашей охраны, про которую вчера говорил Шегабутдинов?»