Оглянулся. Удивлённо и чуть испуганно смотрела на него немного тронутая годами, но та же, милая и до боли родная жена брата Агафья. Перевернулось что-то внутри, встал, неловко припал на деревянную ногу, пошатнулся.
– Я, Агаша, кому ж ещё быть.
– Не пропал, – тихо выдохнула, глядя прямо в глаза.
– Уберёг Господь.
– А Егора нет больше. Прошлым летом похоронку принесли. В Белоруссии, под Витебском. Всего-то четыре месяца отвоевал.
– Знаю уже. Морозов доложил.
Подошла несмело, положила Афанасию ладони на плечи, коснулась головой груди. Дрогнула плечами, заплакала беззвучно. Неловко приобнял одной рукой, другою погладил по голове. Выкатилась из-под века нежданная скупая слеза, упала Агаше на платок. Промакнул глаз рукавом.
– Ну, полно, полно те. Поживём ещё, небось.
Сдавленно вздохнула Агафья и вдруг притянула его к себе, уткнулась в щёку мокрым лицом, обняла, поцеловала в шею. Оробел Афанасий, замер, закружилась голова от нежного запаха бабьего пота, выбившихся из-под платка волос. Потом обнял её крепко, неумело припал губами к её обветревшим, но таким сладким губам. Прошептал на ухо:
– Егорша-то простит ли нас?
– Простит, Афоня, простит. Я ему живая сколь прощала, он теперь простит.
– Вон уже баба какая-то пялится через плетень, пойдём, может?
– Пусть себе пялится. Ты не кто попадя, ты брат ему родной. Пойдём в дом.
Вошёл Афанасий в братову избу, поставил у порога мешок, склонив голову, перекрестился на иконы, присел на лавку у стены. Встав рядом посреди горницы, разглядывали его племянницы. Лукаво, с хитринкой Настя, внимательно, изучающее Анюта. Агафья подошла сзади, обняла обеих.
– Ну, чего уставились, пигалицы? Дядька ваш, Афанасий, отца вашего брат, я вам рассказывала. Жить у нас будет.
Афанасий смутился, опустил глаза.
– Ой, матушка, на стол бы надо собрать, пойду в голубец спущусь, – схитрила Настя и юркнула за дверь.
Анюта посмотрела на мать, долго, вопрошающе, потом вдруг подошла и села на лавку рядом с Афанасием, слегка касаясь его плечом.
– Здравствуйте, дядя Афоня, – тихо сказала, глядя на сложенные на коленях руки, – Меня Анютой зовут. Вы нам за тятю теперь будете? Глаза у вас тятины.
Афанасий немного растерялся, посмотрел на Агафью. Она улыбнулась, прикрыв глаза, слегка кивнула головой.
– Да как же иначе, Анютушка, как иначе-то, – взволновано сказал, – Я ж вас с Настей вот таких ещё на руках таскал. Не помнишь, поди. Хочешь, так и зови меня тятей. Ну, если хочешь, конечно, – чуть помолчав, добавил.
Агафья подошла к дочери, поцеловала в лоб.
– Сходи воды принеси, девонька моя сладкая, ведро в сенях пустое.
Анюта вышла. Агафья села на её место, положила голову ему на плечо.
– Поладишь ты с ними, Афоня. Добрые они у меня, уживчивые. Вон Анюта как на тебя смотрела. На Егора ты похож.
– Дай то Бог. Лета у них сейчас непростые, да и отца, поди, ещё не забыли. Ну, да, должно быть, поладим. Красавицы какие растут обе, в тебя, как две капли, – погладил Агафью по плечу, – Пойду я до коменданта, Агаша. Надо мне прямо сейчас. Отмечусь, на счёт работы справлюсь, и вернусь сразу.
Бессменный комендант спецпоселения, седеющий, немного сутуловатый, но подтянутый и поджарый майор Василий Нефёдов сидел за столом в своей комнатушке в клубе, обжигаясь, прихлёбывал чай из алюминиевой кружки. В тридцатом он прибыл сюда с первыми раскулаченными. Будучи сам родом из крестьян, сполна хлебнул вместе со всеми тягот и лишений первых лет. При необходимости строг был и непреклонен, но по большому счёту жил с переселенцами одной судьбой, деля с ними все трудности и невзгоды. На многие нарушения закрывал глаза, иногда даже сильно рискуя собственным положением, разрешал порой то, чего никоим образом разрешать нельзя было, за что приобрёл в народе сердечное уважение.
Афанасий постучался, вошёл, стал у двери.
– Здравия желаю, Василий Капитоныч.
Майор, поставив на стол дымящую паром кружку, подслеповато, с прищуром глядел на него.
– Не признали, чай? Гудилин я.
– Афанасий? – комендант встал, порывисто подошёл, оглядел с ног до головы, – Ну, здравствуй! Проходи, садись.
Крепко, с хрустом пожали друг другу руки. Усадил за стол, чай заварил в гранёном стакане, положил на стол пачку папирос.
– Где уж признать-то с ходу, столько лет… Не сгинул, значит… Орёл! Ну, пей чай, закуривай.
Афанасий отхлебнул из стакана, закурил. Немного помолчали.
– Судя по одёжке, не оттуда ты прибыл, куда убывал, – сказал Нефёдов, – стало быть, кровью искупил? Ну-ну… А награды то есть?
– Да какие ж нам награды, Капитоныч? – улыбнувшись, ответил Афанасий, – Перед тобой сижу живой – вот и вся моя награда. Да вот ещё, ганс наградил.
Он задрал штанину, постучал по торчащей из сапога деревяшке.
– Добротная штука, немецкая, в ихнем госпитале, захваченном, сделали, четыре месяца отвалялся. Умеют, собаки, делать. Сами покалечили, сами приделали.
– Во-он оно что, – протянул комендант, глядя на протез. Почесал в раздумии щетину, – вот ты, значит, какой у нас теперь. Ну, ничего, ничего, что-нибудь придумаем. Где остановился то?
– У Агафьи пока. Где ж ещё, как не под братовой крышей.
Нефёдов встал, молча, глядя в пол, походил по комнате.
– Ты вот что, Афанасий, иди пока домой, отдыхай. Мне сейчас по объектам надо прогуляться, да заглянуть кое к кому. После обеда зайду к тебе, порешаем. Без куска хлеба не останешься, придумаем что-нибудь.
С тяжёлым увечьем своим не потянул Афанасий прежнюю свою работу на рыбопромысле. Там и молодым-то доставалось, где уж ему с одной ногой да с истерзанным Колымой здоровьем. Отправил его тогда Нефёдов на конюшню, вместо слабоватого головой, безответственного и загульного Сеньки. Работа конюхом пришлась ему по плечу. Всего то пять голов было под его началом: старый, худой, с прогнувшейся спиной, жеребец Серко, негожий уже к расплоду, и четыре таких же кобылёнки. Хозяйство небольшое, однако же досмотра и ухода требовавшее, там Афанасий и сгодился.
В семью погибшего своего брата влился он как-то скоро и просто. С Агашей, любимой своей, жили душа в душу. Егор, прежде, бывало, покрикивал на неё, матом заворачивал, а то и грозил, если что не по-его было, замахивался. Афанасий же не то что грубым словом, но и голосом не брал никогда, на руках носить был готов голубку свою ненаглядную. И с дочерьми её, племянницами своими, ужился как-то быстро и естественно. Сам не заметил, как из дяди Афони тятей стал, за отца им сделался. Немножко насторожённо, но открыто, без какой-либо затаённости или неприятия относилась к нему Настя. Зато, с виду более взрослая и серьёзная, Анюта тянулась к нему с какой-то детской непосредственностью, всем открытым девчоночьим своим сердцем. Поправляет забор, в коровнике ли управляется – она рядом, перебирает ступени на крыльце, и она тут: “Подать чего, тятя? Подержать где? Скажи”. Принесла как-то на конюшню в обед узелок с картошкой и салом, поставила на скамейку.
– Накой, Анютушка? – сказал Афанасий, – Матушка, что ли, отправила? Мне ж до дому рукой подать.
– Не матушка, сама я, тятя. Зачем тебе ходить на одной ноге. Ешь, давай, остынет не то.
Так и стала потом носить.
В конце сентября пошёл по вырубкам опёнок. Загомонилась деревня, засобирались в лес и Гудилины. В сумерках, после ужина, накинул Афанасий фуфайку, вышел на крыльцо, сел на ступеньку, закурил. Скрипнула дверь в сенях, вышла Анюта в лёгкой кофтёнке, села рядом.
– Что ж ты, девонька, как на парад то, чай не май месяц. На-ка вот тебе.