Мальчик, мелкий и тощенький, какой-то узкоглазый, как киргиз, стоял у ворот и невозмутимо рассматривал чужую женщину, которую объявили его тётей. Привёл его тот самый пастух Матвеич, заметно огорчённый поворотом дел: успел привязаться к пацану, привыкнуть к его помощи, пока небольшой, но за весь день всё равно заметной. А Тамара, увидев его бессильную паркинсонову руку, сразу смекнула, почему пастух так вцепился в ребёнка, – ещё бы, мальчик был ему подспорьем. Потому и школу можно похерить, подумала с негодованием.
– Спасибо, что приглядели, – сказала старику с достоинством, и даже слегка поклонилась, полагая, что от неё не отвалится. – А теперь мы уж сами.
И ободряюще улыбнулась мальчику. Тот промолчал, опустив глаза. Что он за гусь, Тамара не сразу поняла, но вот запущенный двор и пустой курятник, дом этот, с окнами, заколоченными листами фанеры, бесприютность и грязь внутри, загаженные пьяной блевотиной и не вполне оттёртые стены, – рассказали ей многое.
– Нам за вечер собраться надо, – озабоченно сказала она мальчику. – Завтра утречком ещё до пристани пёхать. Так что поторопись. Собери вот в сумку, что захочешь взять из вещей. Может, игрушки какие, мячик там… или шахматы, я не знаю. – Она действительно не знала, не могла знать, что дорого душе восьмилетнего ребёнка, мать которого за последние полтора года обратила свою жизнь и жизнь сына в беспросветный кошмар. И поскольку мальчик не двигался, столбиком стоя на пороге и оглядывая родительский дом, будто впервые его видел, Тамара повторила громче и настойчивей, как обычно, не контролируя свой голос, не понимая, услышал ли он её:
– Давай-давай, Георгий, пошевелись. Ну?!
– Не понукай, я не лошадь, – спокойно, по-взрослому отозвался он. – И не ори на меня.
И то, что он говорил ей по-деревенски «ты», и то, что совсем не смутился при знакомстве и совсем вроде как не стеснялся убожества родной обстановки, то, что по виду не был опечален отъездом и не захотел попрощаться с друзьями (да и где они, эти друзья?), Тамару озадачило. Ишь ты, не ори! Хорош типчик. Но, может, она и правда говорила громче, чем требовалось для первого знакомства?
Так и получилось, что вечные её сомнения, непонимание, неловкость с самого начала определили их отношения. Хотя Жорку не назвать было грубияном. И даже когда он якобы непочтительно отвечал, голос его звучал ровно и невозмутимо, не хамовато. Вот как сейчас: ну, в самом деле, стоило ли сразу поднимать голос по такому пустяку!
С собой мальчик взял только ранец, сложил в него тетрадки и учебники, и то не все. Остальное из вещей, пошарив в полупустом шкафу, Тамара прихватила на всякий случай. По вещам было видно, что мальчик вырос из старого, пообносился, что никто ему давненько ничего не покупал, и не шил, и не штопал. Заношенные свитера и майки, школьные брюки и школьную курточку с дырками на локтях и коленках она выбросила, в тюк увязала кое-что из бельишка, взяла осеннее полупальто, решив, что отпорет подол и надставит рукава, ну, кеды ещё прихватила на первое время, вроде они крепкие. Значит, маманя пропила всё подчистую, сына пропила! Ох, беда…
Она хотела предложить ему взять какие-то фотографии – мамы, папы, приятные, как говорится, воспоминания… как это правильней ему сказать? – но промолчала. Она пока совсем не понимала, как с ним разговаривать. Боялась, что он сорвётся, бросится вон из дома – к тому же Матвеичу. Так, в молчании, прошёл вечер. Они выпили молока, принесённого соседкой, и съели привезённые Тамарой из дому бутерброды с копчёной скумбрией. Вернее, ел мальчик, да с таким аппетитом, что она отдала ему всё, что было в бумажном пакете. Потом вспомнила, что купила на автовокзале кулёк с соевыми батончиками, достала его из кармана плаща, высыпала на стол, пацан и батончики все умял. «Растёт, – подумала Тамара. – Как приедем, надо сразу мотнуться на Большие Исады, купить курицу и сварить целиком. Интересно – осилит он целую курицу?»
Мальчик, Георгий, лёг в маленькой комнате, Тамара же побрезговала лечь в провонявшую постель Светланы, а чистых простыней и наволочку не нашла. Хотела бы немного прибраться, пол, что ли, подмести (с души воротило на всё это смотреть!), но побоялась мальчика разбудить. Сняла с крюка старое дырявое полотенце, порвала его на тряпки и вымыла стол. Так и просидела всю ночь за этим столом в стылой кухне – то подперев кулаком щёку, то роняя голову на сложенные руки, задрёмывая, вздрагивая и вновь просыпаясь.
Когда на яблоне за окном заворочалась, попискивая, какая-то птаха, Тамара вздохнула с облегчением: не терпелось покинуть этот дом беды и позора. Именно: позора. Она презирала Светлану. Бывшая детдомовка, выросшая в общей спальне на тридцать семь девочек, она представить себе не могла, чтобы горе настолько сломило и раскрошило женщину – до беспамятства, до потери главного от века стержня: материнской стражи. Нет, забрать мальчика и прочь отсюда! И сама себе удивилась: вот поди ж ты, тебе уже хочется поскорее забрать мальчика? А ведь он тебе даже и не нравится пока…
Утром они заперли дом (навсегда, как выяснилось позже) и за полчаса молча и быстро дошли до пристани. Георгий сам тащил свой узел на плече, как взрослый. Там уже колыхался на воде безымянный баркас, только цифра и была нарисована белой краской по чёрному борту: № 15, но матрос, или кем он там, на кораблике, трудился, заверил Тамару, что до Чёрного Яра их точно доставит. И поскольку день обещал быть чистым, безветренным, с небольшим молочным разливом на голубой кромке неба вдали, они не стали спускаться в крытую каюту, а поднялись на палубу, где под растянутым синим тентом стояли в ряд четыре деревянные скамьи.
– Тебя не мутит? – минут через двадцать истошно крикнула Тамара. На ветру, на воде, в грохоте мотора, она вообще не могла совладать с голосом. – Потерпи, когда пересядем на «ракету», куплю тебе там, в буфете, поесть.
Жорка кивнул, чтобы она отстала и утихла. Так красиво сбегали к воде по песчаным откосам желтеющие деревья, так пронзительно, так радостно-тоскливо кричали чайки: «виу, виу!» – то всплёскивая крыльями, как прощальным платочком, то жёстко их распластывая и едва не цепляя синий тент баркаса. С воды берега? он видел только в дальнем детстве, лет пяти, когда с родителями прокатился до Волгограда, где жил папкин армейский друг. И сейчас его невероятная память немедленно предоставила тогдашние запахи и слова, картины и переживания: он волновался, когда Волга разливалась в море, а берега исчезали в голубом мареве и искристой шири. Но уж хоть один берег должен быть на месте, думал Жорка, это ж река, река!
А ещё вспомнил непреодолимый страх, когда «ракета» зашла в шлюзовую камеру, огромную коробку со стенами из цементных блоков. Они с папкой стояли на палубе, тот крепко сжимал его ладонь и объяснял, когда и почему вода откачивается, а когда набирается. Но Жорка неотрывно смотрел туда, где в специальных цементных нишах справа и слева от корабля были вмонтированы похожие на скелеты механизмы с рельсами по бокам. По этим рельсам скелет поднимался и опускался вместе с уровнем воды. Головой у него был огромный крюк, вместо рук – колёсики. На крюк набрасывали и наматывали канат, удерживая корабль на месте. Как ясно вспомнились сейчас эти жуткие скелеты-инвалиды с крутящимися колёсиками вместо рук, и тепло папкиной крепкой руки, и брызги воды на палубе… Он хотел спросить эту тётку-провожатую, Тамару, кажется, будут ли по дороге шлюзы на Волге, но промолчал, опасаясь, что та опять раскричится, не угомонишь её.
* * *
В Чёрном Яре не удалось достать билетов на «метеор», и Тамара, всунувшись в кассу чуть не по пояс, выставив зад и никого не подпуская к окошку расставленными острыми локтями, долго талдычила что-то сидевшей внутри тётке, а когда выпала оттуда – красная, потная, сверкая белками, торжествующе размахивая бумажками, – выяснилось, что добыла она левые билеты на какой-то пароход-тихоход «Кавказ и Меркурий»… Каюты и места все заняты, сказала тётка в кассе, но на верхней палубе можно притулиться.
Пока ждали прибытия корабля, купили на пристани у старухи с корзиной, накрытой куском старого ватного одеяла, четыре горячих пирожка с капустой и с картошкой, которые Жорка проглотил, не особо вдаваясь в этикет. «Спасибо», – подсказала Тамара. «Спасибо», – согласился он и подумал: «Начинается…» Но настроение его со вчерашнего дня… да нет, не настроение, при чём тут нутро, которое всё чувствует, как и прежде: свежесть или жарь воздуха, блеск воды, запах рыбы от мокрых досок причала… нет, Жоркино настроение никуда не сдвигалось. Просто сам окружающий мир стал хорошеть, если отсчитывать от блевотных луж под мамкиной кроватью или от коровьих лепёшек и вонькой овчины, на которой он спал у Матвеича и ею же укрывался. Да, мир стал явно и стремительно хорошеть и вкуснеть, так что эту нелепую тётку с зычным голосом стоило потерпеть, во всяком случае поглядеть – что дальше она предложит.
А дальше из чешуистого блеска на хвосте реки выросла белая точка и стала расти, расти, приближаясь и увеличиваясь в размерах, закрывая уже полнеба.
Двухпалубный пароход увалисто подошёл к причалу. «Ох, и старый же, – вздохнула Тамара. – Как бы не развалился! Его, поди, ещё бурлаки таскали».
Но Жорка впал в какой-то восторженный транс: для него-то корабль был огромным, такой махиной-кораблиной был, годной и для океанского плавания. На палубу выкатилась сдобная круглая тётенька в резиновых ботах и чёрной холщовой куртке, бросила бородатому парню на причале канат, тот поймал его и ловко навязал на кнехт хитрым узлом. Та же тётенька стала отрывать билеты; они продавались без мест, и это уж, сказала Тамара, как повезёт – беги и занимай. Жорка ввинтился мимо билетёрши внутрь корабля, и даже осматриваться не стал, просто взлетел по железной лесенке на открытую палубу и мгновенно занял скамейку, обитую, как в автобусе, коричневым дерматином.
За ним притопала Тамара, уселась рядом, тяжело дыша и подтыкая пальцами под косынку выбившиеся волосы. Она всегда берегла уши. «Не дует тебе?» – крикнула, испугав какого-то младенца на соседней скамейке. Ему дуло! Ему прекрасно дуло в оба уха, и в чуб, и в нос, и в глаза! Он уже чувствовал себя настоящим путешественником. А минут через десять, когда отвалили от причала, побежал осматривать корабль.
Здесь было два салона, носовой и кормовой, и все пассажиры ломились вперёд, конечно, но не всем повезло. По обе стороны корабля были входные-выходные двери, не в полный рост, а по пояс. К ним тоже можно было подойти, постоять, высунуть голову. У какого-то курсанта, который слишком рискованно высунулся, сдуло фуражку! Он вскрикнул, схватился за бритую башку, застонал… Судно, само собой, не остановилось, куда там! Прощай, фуражка! А не будь болваном.
Бурлящая жизнь речной воды, в толще которой двигался корабль, не давала Жорке успокоиться. Он постоянно двигался, скользил вдоль поручней на палубе, чтобы наблюдать её течение и цвет. По бокам корабля волны откатывались ровным полотном, как взлетает простыня под руками хозяйки, стелящей кровать. На носу вода разваливалась надвое, как спелая дыня под ножом, вскипая газированной пеной. И везде она была разной: серо-травяной по сторонам, за кормой – изработанной бело-ржавой, впереди корабля – глубоко-зелёной. А поднимешь голову, посмотришь вдаль – перед тобой нежная ровная синь, тающая к горизонту до голубоватого дымка?. И все береговые окрестности, выплывающие по обоим бортам, неумолимо сходятся к середине, а середина эта ощущается как стержень всей планеты. К вечеру на стержне оказывается диск заходящего солнца с блескучей дорожкой…
А ты всё стоишь на корме и не отрываясь смотришь на пройденную воду. Дымит труба, и тебе больше ничего не надо, как стоять так и стоять – до ночи…
Канатно-билетная тётенька исполняла, оказывается, ещё одну роль. Запустив на пристани пассажиров, она доставала из кармана крахмальную марлевую бабочку и, пришпилив её надо лбом, входила в застеклённую кабинку – то был буфет, – чтобы до следующей пристани торговать немудрёным набором снеди: банками берёзового сока, мятными коржиками, варёными яйцами… В какую-то минуту Жорка, понаблюдав за её невозмутимо начальственным лицом, подумал – уж не капитан ли корабля заодно эта самая тётенька, может, она одна и ведёт весь корабль, со всеми его нуждами, пассажирами, гудками, раскидистым шипением пены за бортом, коржиками и яйцами? Но избегавши весь корабль, в конце концов приметил и капитана, и помощника, и моториста. Один из них, выйдя из рубки и нечаянно задев пацана распахнутой дверью, в качестве извинения пригласил Жорку в машинное отделение. Там всё гремело, скрежетало, стучало, благоухало машинным маслом – ух, какой знатный грохот там стоял! Парень заставил Жорку надеть специальные наушники, гасящие шум. Вот было здорово! Жорка выдержал минуты три, стащил с головы наушники и дунул прочь, на палубу, на речной простор.
На пристанях стояли сколько угодно: то минут по пять, то застревали на полчаса; казалось, пароход, старая посудина, плывёт по собственному хотению, по-стариковски забывая, куда и зачем направлялся. И каждый раз, завидев пристань, Жорка сбегал вниз и отирался возле тётеньки, разок даже помощь предложил. Она засмеялась, сказала: «Лапуся! под ногами не крутися!» – как, наверное, внукам говорила у себя на кухне. И Жорка не обиделся. Мир продолжал расширяться и набухать деятельным восторгом, набирая солнца, лёгких перистых облаков и разных картинок вдоль берега, вроде целой горы глиняных обожжённых горшков, наваленных в двух шагах от причала.
А в Никольском сама пристань оказалась такая нарядная: деревянный бело-синий дворец на воде! И прямо на песке рядом с ним торговал-пел-покрикивал рынок, да такой весёлый, суматошный, богатый: арбузов и дынь целые курганы, помидоры астраханские в тазах горят ало-золотым огнём, рыба всякошная – вяленая, горячего копчения, гроздья балыков – осетровых, сомовых, белужьих – светятся на крюках перламутровыми телами. Стеклянные бастионы домашней консервации выстроены на досках, положенных на кирпичи. И всякая кругом расстеленная и развешенная красота вязаная-шитая-лоскутная-строченная добавляла яркой пестроты крикливому торгу.
На протянутой меж двух кольев леске висят вышитые полотенца и покрывала, выдубленные и тиснёные кожи, лежат на газете поделки из кованого металла и дерева. А ор стоит вселенский, будто не рыночек при речном причале, а раскидистый караван-сарай на Шёлковом пути – продавцы зазывают к своим телегам, у которых под весом арбузов и дынь подкашиваются, едва не отваливаясь, колёса. Кого-то зазывают на сушёную воблу с пивом, кого-то тянут за рукав, убеждая посетить лотосовую ферму.
За ярко-жёлтой полосой песчаного пляжа ветер ерошил ковыль. Над торговыми рядами, повозками, навесами невозмутимо вздымались и реяли в золотистом воздухе высокие шеи двугорбых астраханских верблюдов. Слегка покачивались их горбы, увенчанные тёмным мехом, вниз по крутому изгибу гордой шеи спускалась пышная борода, и на боках от дыхания подрагивали бурые островки свалявшегося меха.
Корабельная тётенька билетёрша-буфетчица оказалась родом как раз из Никольского. Когда подходили к причалу и Жорка, сверзившись по лесенке, уже стоял солдатиком с ней рядом, она сказала: «Лапуся, глянь, вон там, на холме купола царские, видал? Это наш храм Рождества Богородицы… Самый большой…»
«…В мире?» – подхватил Жорка. И она просто ответила: «Да», – и привычно-бегло перекрестилась на купола, перед тем как привычно-бегло бросить местному старику кольца каната на деревянный причал.
В Никольском они с Тамарой сошли на берег – «на минутку», тревожно предупредила она, хотя тётя Маша (так звали Жоркину новую приятельницу) заверила, что без них не ускачут. Но Тамара дёргалась и была уверена, что ещё как могут ускакать – без них, левых-то пассажиров, почти зайцев! Она, как понял Жорка, всегда обо всём беспокоилась, отвечала за все тайфуны и землетрясения в мире, дёргалась и покрикивала, и далеко от пристани не пошла, и не дала Жорке разведать все закоулки этого суматошного галдежа. А он бы покатался на верблюде, правда, если тот не плюнет – реальная опасность.
Тамара просто накупила поблизости у очередной бабки ещё пирожков, варёной кукурузы, солёных огурчиков, два больших утиных яйца и две сушёные воблы, от которых можно было отщеплять волокна и бесконечно долго их жевать, запивая ледяным лимонадом «Саяны», остро и сладко щиплющим язык.
* * *
За Никольским – то ли в Цаган-Амане, то ли в Копаевке – случилось солнечное затмение!
Это произошло на одной из остановок. Там к пристани пришвартовались два теплохода: один старенький двухпалубный «Иван Андреевич Крылов», другой – «Вацлав Воровский» – трёхпалубный, роскошный, со столичной публикой. У них «зелёные стоянки», пояснила тётя Маша, и, чтобы сойти на берег, нужно пройти наскрозь через холлы обоих кораблей. А бывает, сказала, пришвартуются в сезон по пять, по шесть теплоходов – вот и пробирайся к берегу, как на другой конец города.
На берегу гомон стоял оглушительный: местные уже поджидали отдыхающих, расхватывая их, очумелых от солнца и простора, – кого на лотосовую ферму тягали, кому контрабандную икру втуливали. Солнце палило, на небе ни облачка, вода у берега тёплая, ласковая, в высверках солнца. Ребятня плескалась у причала, ныряли и солдатиком, и топориком, и встав на скрещённые руки дружков. Над пронзительными детскими голосами, над палубами теплоходов бесновались, кружили чайки, сшибаясь в драке из-за кусков, что подбрасывали им пассажиры. Всё двигалось, звучало, вопило и светилось в пятнашках водяных и солнечных бликов.
– Ты стёклышком запасся? – спросила тётя Маша, поглядывая на небо.
– Каким стёклышком?
– Закопчённым. Затмение сейчас будет, через минуту, не слыхал по радио?
Жорка понятия не имел, что за штука это – затмение. Когда соседка Таня Мурзыкина заносила им с мамкой остатки обеда, она глядела на бессознательную мать и со вздохом говорила: «Это ей затмение…»
– Так беги к машинному отделению. Коля тебе даст посмотреть.
Но он так и не побежал к машинному, не успел. Вдруг ощутил на шее, на руках слабое дуновение липкой стыни, ощутил, как волоски поднялись дыбом на коже, словно от ужаса. И замер…
Сначала улетели чайки… Будто по знаку дирижёра, смолкли дети в воде. Отдыхающие, что резались в карты или играли в бадминтон, остановились и опустили ракетки. Стихли птицы, умер ветерок, остановился воздух…
Все торопливо вышли из воды и присели – кто прямо на прибрежный песок, кто подальше – на полотенцах и подстилках, словно зрители рассаживались в амфитеатре, готовясь увидеть какую-то драму.
И та не заставила себя ждать.
На берег наползал студенистый мрак. Не тень – в тени всегда играет жизнь, дышат полутона, шевелятся скрытые блики, – а именно глухой неумолимый мрак. Будто смертное окоченение захватывает, пронизывает насквозь землю, и ничто живое не может спастись. Люди забыли о закопчённых стёклышках, приготовленных, чтобы смотреть, как солнце заходит за луну; солнцезащитные очки остались валяться на подстилках. Все, казалось, перестали дышать, застыли, умерли… как и сама природа. Холод подступил к горлу, проникая в лёгкие, в кости, охватывая сердце томительной безадресной тоской…
Этот спазм природы длился минуты две-три. Затем посветлело… Чирикнула птичка, за ней другая, третья… Вздохнул ветер, морща речную шкуру, пришли в движение метёлки ковыля. На поручень палубы присела большая зелёная стрекоза, тараща сферические глаза. Но люди… Что вспомнили они древней пещерной памятью? Какой след ледникового ужаса протёк по вмиг застывшим позвоночникам, стиснул озябшие души? Тихо переговариваясь, они собирали манатки и поднимались на борт теплохода.