В тот раз он припозднился и в море вошёл, когда солнце коснулось горизонта, поджигая горящим факелом тёмную плоть воды. Но плыл всё дальше, хотя Володька уже кричал, что столовая закрывается через час и что не успеем из-за твоих дурац… – голос его растаял позади в ровном глухом шёпоте и плеске морской тишины. На море было небольшое волнение, и когда он уходил вниз, в ложбину между волнами, вокруг вырастали стены изумрудной плотной бездны…
Наконец он повернул к берегу, который отсюда было не разглядеть. Плыл, погружаясь и взмывая, наслаждаясь полётом в послушной широкой волне, постепенно приближаясь к берегу. Он уже видел, вернее, угадывал в синеве сумерек вдали – тоненькую, чёрно-махровую нить туй и тополей…
И вновь набирал полную грудь воздуха и уходил с головой в прохладную глубину, не закрывая глаз, рассматривая ониксовую плоть водяной толщи, мысленно отмечая оттенки, которые можно передать, если…
Когда в очередной раз ушёл в воду, увидел перед собой огромное полукруглое сине-чёрное тело, в которое едва не врезался. Акула?!!! Он взмыл из воды и рухнул в неё, и в те пару секунд, пока летел, невесомый от ужаса, впереди и вокруг себя увидел множество плавников и синеватых мощных спин, плывущих и подчинённых единому движению согласной флотилии.
Он попал в стаю дельфинов! И эта стая плавно и величественно шла в том же направлении, в каком плыл и он.
Его окатило и облегчением, и новым страхом, что дельфины его затрут, затопчут, утопят, играючи… или со зла. Он много читал про них разного, не очень-то верил в их дружелюбную улыбку… Оставалось лишь плыть в их фарватере, тоже плавно, бесстрашно, не поддаваясь панике…
Он плыл, взятый дельфинами «в коробочку», плыл, постепенно выдыхаясь, теряя силы в этом мощном забеге, в невозможности свернуть или отстать, всем телом ощущая своё ничтожное место в их стае – ничтожное место, издевательски, казалось ему, выделенное ими. …Они загоняли его, как охотники – дичь; ему уже не хватало воздуху, и время от времени он переставал понимать, куда плывёт: к берегу или, наоборот, в открытое море… В мутных каменно-зелёных валах, которые преодолевал он всё с большим усилием, ему чудилось, что он уходит со стаей дельфинов всё дальше; что тело его, продолговато округляясь, в конце концов, уйдёт в глубину, присоединившись к этому народу…
…Когда постепенно, по одному, дельфины стали покидать его, когда вдруг он остался один в полукилометре от берега и в сумерках обозначилась крошечная фигурка Володи, машущего белым лоскутом дурацкой панамы, – Борис вдруг ощутил спазм парализующего ужаса, осознав – что его миновало.
…Он вышел на берег на трясущихся ногах, лёг на спину, на остывающую гальку, и сказал другу:
– Ты иди, Володь… Иди ужинай… Мне что-то не хочется…
И долго лежал так, дрожа, боясь потерять сознание и даже на минуту, даже в беспамятстве вновь оказаться в глубинной мощи свободной стаи, вновь обречённо ощутить своё место в том первозданном заплыве, в страшной ониксовой пасти бездонных вод…
4
– Ты чего скучный такой, философ? – спросил старшина Солдатенков, столкнувшись с ним в столовой. – Новый год скоро! Ты же художник? Так сотвори нам праздник.
– …да при чём тут? – Борис пожал плечами.
– Как при чём! Ты давай, организуй ребятам веселье! Флажки какие-нибудь раскрась, что-то спортивное, бодрое… ну!
– На чём нарисовать-то? – Он криво улыбнулся.
– Как на чём! На стене.
И Солдатенков сам оживился, повеселел от этой идеи:
– А что… Стены мы пачкать, конечно, не можем. Но если купить обои, прикнопить их обратной белой стороной… Чем тебе не место эксперимента? Это ж грандиозную картину можно замастырить?
– Фреску… – пробормотал Борис.
– Ну! Ёлку огромную, сугроб там, не знаю, Дедушку Мороза какого-нить намалевать, Снегурку, ё-моё…
И вдруг Борис не то чтобы загорелся, но попал в силок идеи, нового дела, которое не подпадало под армейскую разнарядку и которое он мог придумать сам и сделать таким, каким ему захочется.
В ближайшую увольнительную они вдвоём с Левигиным съездили в город и накупили нужного материала. Вернувшись, закатали белым свободную стену казармы, и до ночи Борис сидел, рисовал в альбоме эскизы, прикидывал композицию, отбирал персонажей, сочинял для них позы… – словом, готовился. По его замыслу, будущее полотно должно было явить нечто среднее между «Ночным дозором» Рембрандта, «Свадьбой в Канне» Паоло Веронезе и «Тайной вечерей» Леонардо да Винчи…
…За предновогоднюю неделю, используя свободные дни, выпрошенные для него Солдатенковым у начальства, Борис создал свою обойную солдатскую «фреску».
Это было весёлое застолье: ломящийся от яств могучий деревянный стол, вокруг которого уместилась почти вся рота. Поднимая и опрокидывая бокалы, каких в жизни в глаза не видал ни один посетитель местной солдатской столовой, вонзая ложку в салат горой, подцепляя вилкой кусок огромного осетра с хребтом дракона; взрезая пышный холмистый пирог, воздевая, как шпаги, шампуры шашлыков, срывая виноградину от огромной кисти сорта «Крымский» – кто развалившись, кто привскочив, кто хохоча, кто разевая в песне рот… – сидели его однополчане, празднуя молодость и Новый год.
На стене, на пространстве четыре на полтора метра, кипела жизнь: пылал очаг, южное солнце ломилось в высокие полукруглые окна, за которыми, под густым синим небом, меж белоснежных колонн, увитых плющом, далеко и вширь простирался… Никитский ботанический сад. Не мелочась, изобразил художник буйство южной природы: зелёные кипарисы и араукарии манили зрителей на дальние лужайки, где фиолетовые соцветия Иудина дерева мешались с белыми свечками каштана и с майской сиренью; где глициниевая беседка зазывала путника присесть и отдохнуть; где круто вверх поднимались склоны, желтеющие молочаем, а над самшитовыми кустами полыхало малиновым цветом абрикосовое дерево… И нежный лиловый барвинок, и солнечные цветки шафрана – всё нашло своё место на этой щедрой картине, включая целую пригоршню сцепившихся бабочек-капустниц, лимонной гроздью висящих прямо над столом.
Всю роту Борис за стол усадить не смог, но большинство наиболее ярких персонажей перекочевали сюда со страниц его блокнота. Оставшиеся за пределами праздника однополчане ревнивым матом отмечали рождение высокого искусства…
– А я где же? – угрюмо спросил Ригель. – Где я на этом празднике?
– Да вон же ты, – легко кивнул Борис на фигуру в правом верхнем углу картины: там, грузно и сутуло пригибаясь под низкими ветвями мушмулы, шёл человек, приближаясь к компании за столом.
– А, – с облегчением, с одобрением в голосе произнёс Ригель. – Значит, ещё не всё сожрали без меня, сучьи дети!
* * *
И вот однажды Ригель привёл его в странное место.
…и странно, что пригласил, думал Борис: к тому времени они уже почти и не беседовали ни о чём, словно Ригель вдруг потерял к нему интерес, а Борис и вовсе перестал искать с ним даже мимолётных разговоров. Да и приглашением это назвать было трудно. Просто обоим вышла увольнительная, и Ригель, бреясь над раковиной в умывальной, сказал в зеркало:
– Компанию составишь, Грузин?
– Куда это? – спросил Борис.
– В одно местечко уютное… – промычал Ригель, выбривая выемку над верхней губой. – Женщины. Жратва. Шампанское.
Это шампанское Бориса насмешило. Женщины, шампанское… Праздник, который всегда с тобой…
Почему бы и не пойти, подумал он.
Много позже он понял, что то была воровская малина. А в тот весенний день, согретый чуть ли не первым, по-настоящему солнечным теплом, ему было всё равно, куда идти, лишь бы на волю. Это потом таинственное сборище и его участники всплывали в памяти, будоража воображение: что это было? Кто эти люди? И почему Ригель приволок его туда, где его явно никто не ждал…
Дом стоял на окраине Перми, в Нижней Курье. Местечко в прошлом дачное, купеческое, чиновное; с высокого берега, поросшего сосняком, открывался прекрасный вид: извилистая река, уходящая в далёкие холмы.
До революции богатые купцы и железнодорожное начальство наперегонки строили здесь кружевные деревянные терема в неорусском стиле, «ропетовском» – по имени его создателя, архитектора Ропета.
Сейчас из теремов осталась лишь дача какого-то знаменитого купца – запущенная, но всё-таки сказочная, с резными-узорными башенками и балконами, – переделанная то ли в пионерский лагерь, то ли в Дом детского творчества.
Дом, стоявший в глубине сада на одной из дачных сосновых улиц, тоже был деревянным, но с неожиданной каменной балюстрадой; видно, владельцы, перекупив у кого-то из наследников купеческую дачу, захотели добавить ей недостающего шика. Выглядело это диковато, словно где-то в Италии, в каком-нибудь Абруццо некто выломал из дома часть великолепной колоннады и обломок приволок в Нижнюю Курью, приделав его наобум лазаря к деревянной резной веранде.
От калитки, сквозь пышное цветение кипенно-белой черёмухи, до ступеней балюстрады вилась кирпичная дорожка, и эти белые колонны, и черёмуха, и солнце на красных кирпичах дорожки придавали довольно запущенному двору вид нарядный и приветливый.
С веранды приоткрытая дверь вела в прихожую, устланную половиками. Тут Ригель потопал, хотя мог и постучать, и зычно крикнул: «Можно войти?» Женский голос протяжно ответил: «Рискни уж, если пришёл». Открылась ещё одна дверь – филёнчатая, красивая, цвета топлёного молока, видно, осталась тут со старых времён (как всё же эти «старые времена» богаты на подробную домашнюю красоту, подумал Борис), – и на пороге встала молодая женщина. Махнув рукой – мол, заходите, некогда мне тут вам угождать, – она ушла в дом, а Ригель с Борисом ступили в большую залу, где за длинным столом, пересекавшим комнату от стены до стены, сидели в застолье несколько мужчин. Эта зала тоже хранила печать былой уютной жизни. Вправо и влево вели отсюда те же филёнчатые двери, а в закруглённых навершиях высоких французских окон горели сегменты цветного стекла, сквозь которые солнце добрасывало на скатерть зелёные и жёлтые осколки карамели.
Стол буквально ломился от еды, и это так напомнило Борису его новогоднюю фреску! Миски, глубокие тарелки, фаянсовые блюда были полны кусками жареного мяса, пирогами, салатами, солёными груздями и огурцами, маринованной черемшой… Воздух комнаты был круто пропитан головокружительными ароматами еды – сытной, разнообразной, изобильной, отнюдь не солдатской. Из кухни к столу и обратно сновали несколько женщин, зорко посматривая – какую тарелку уже можно убрать, а какую на её место поставить. Бодрая полная старуха, ногой отпахнув пошире дверь, внесла на обеих вытянутых руках огромное блюдо с гусем, зажаренным целиком… Борис ошалел от вида этой царственной птицы, подумал: вот чего недостаёт моей картине пира…
Да, это был пир настоящий, не рисованный… И в центре застолья в глубокой эмалированной миске, скорее в тазу, круглился холм варёного риса, исходящего паром. Жёлтый, струящийся, с кусками моркови, он сверкал, как гора драгоценных топазов, и Борис, со спазмом в желудке, почувствовал, что мог бы съесть сейчас всё это блюдо, черпая эту золотую благодать большой хохломской ложкой, воткнутой в рисовый холм.
Судя по возгласам и замечаниям, Ригеля здесь неплохо знали, а вот на Бориса уставились подозрительно. Ригель что-то буркнул двум пожилым мужикам, очень друг на друга похожим, с одинаковыми лысинами в оперении седых кудрявых венчиков, и, усевшись за стол, ладонью шлёпнул по стоящему рядом с собой венскому стулу, на который Борис и опустился.
Обоим тут же налили водки в стаканы, велели налетать на жеванину. Они и налетели…
После солдатской столовой еда казалась божественно, неописуемо вкусной! Борис дважды насыпа л себе риса, схомячил кусок гуся, куриную ногу, опрокинул ещё стакан водки, прикидывая – удобно ли потянуться к блюду в третий раз или так посидеть для приличия…