– Никак не могу забыть тот вечер, – тихо и вдумчиво произнесла она. – Он был прекрасен… Как сейчас вижу звезды над головой и чувствую, что ты рядом. Это очень странное чувство – ты давно далеко, и в то же время ты – рядом. Каждый день думаю об этом.
Она замолчала, погасила сигарету и отвернулась от меня, так, чтобы я не видел ее лица, и сказала, так тихо и незаметно, что я едва расслышал ее слова:
– Он мне изменяет.
В памяти моей сразу всплыл недавний омерзительный разговор с ее мужем, и боль ее приоткрылась мне всей своей бездной отчаяния.
– Он даже не скрывает этого, – так же тихо и невыразительно продолжала она, с трудом подыскивая слова и прерывая их длинными паузами. – И никогда не прекратит… Он говорит, что я должна быть ему благодарна и покорна… Если бы ты знал, как я его ненавижу… Я не знаю, что делать…
Я все еще молчал, хотя наружу рвалось: «Вам надо развестись!», и это мне казалось единственным, правильным шагом, но… Оля могла неправильно истолковать мои слова, и я молчал… Она же неожиданно резко обернулась ко мне и, с плеснувшейся в глазах болезненной тоской, воскликнула:
– Думала, никогда не скажу этого, но… я люблю тебя! Ты можешь не верить мне, можешь презирать, но знай, что я никого не любила в своей жизни так, как тебя…
Она сорвалась с места, бросилась ко мне и принялась неистово покрывать мое лицо поцелуями. Ее жаркие, сухие губы настойчиво искали мои, но я чувствовал их неискренность, и оставался к ним холоден… Внезапно она отпрянула, ее лицо побелело, губы сжались в плотную, узкую полоску, а глаза испуганно впились в меня.
– Ты что, не рад мне? – потрясенно прошептала она, заглядывая в мои глаза. – Это же я, милый. Ты что, забыл меня? Сейчас я тебе напомню…
Дрожащими пальцами она торопливо начала расстегивать пуговицы на своей легкой блузке, дошла примерно до половины и остановилась.
– Если ты не захочешь и не сделаешь это, я найду кого-нибудь другого, – с пугающей откровенностью, ультимативно произнесла она.
Я отрицательно покачал головой. Цена, означенная ею, была слишком высока для меня. Ее подстегивало чувство мести и неудовлетворенности, убившее во мне последние ростки любви и уважения к ней, хотя еще минуту назад я готов был носить ее на руках, лишь бы ее слова оказались правдой.
Оля все поняла, неторопливо оделась, очаровательными движениями поправила перед трюмо сбившуюся прическу и перед уходом небрежно обронила:
– Знаешь, ты ведь тоже не такой, как все…
Она ушла, на сей раз навсегда, и этот вечер стал для нас по-настоящему последним. С Олей я больше никогда не заговаривал, даже в краткие мгновения наших случайных встреч на улице. Она перестала разъезжать в роскошном авто, а год спустя, в августе, развелась с супругом. Говорят, теперь ее все чаще можно встретить в какой-нибудь сомнительной компании.
Похоже, она так и не оставила надежду встретить не такого, как все…
Татарский вал
Холодной скорби не измерить.
Ты на туманном берегу
Но не понять тебя, не верить –
Я научиться не могу.
С. Есенин
Помню, еще в далеком детстве, когда я только начинал постигать мир, и он открывался мне всей своей необозримой и величественной статью, какую и можно узреть лишь в этом цветочном возрасте, меня более всего на свете привлекала тихая гладь реки. Ах, как любил я эти, к несчастью редкие, прогулки по ее древнему берегу, охваченному буйной летней растительностью и упоенному слегка кружившим голову пьянящим ароматом лета. Любил идти по извилистой, протоптанной чьими-то многими, чужими и незнакомыми ногами тропинке, держась за руку казавшейся мне бесконечно старой бабушки, обычно в ясный, солнечный день, наполнявший уютной теплотой все мое маленькое существо, от которого так и хотелось пуститься в бег, стремительный, вприпрыжку, обогнать даже ветер, от времени до времени приятно холодивший лицо. Помню, как меня неизменно переполнял при этом немой восторг, который никак не желали понимать и принимать взрослые, и то и дело осаживали меня, считая все не более чем мальчишеским запалом, свойственным тому нежному возрасту, в плену которого я тогда жил. А я не мог открыть и выразить словами рвущийся из меня на свободу, сметающий все на своем пути, вихрь чувств, и без устали носился по берегу, что-то счастливо крича и распевая. Как много времени прошло с тех пор…
И вот я вырос, и воспоминания о том далеком прошлом, о тех счастливых и незабвенных днях хранятся в моей душе букетом сладких грез.
Странное дело, но я совершенно не помню лиц тех людей, с которыми в ту пору мне приходилось встречаться, не помню их имен, не помню, о чем они говорили со мной и моими родителями, во что были одеты. Я не знаю, что случилось с ними после тех наших встреч, живы ли они сейчас или нет, и если живы, то чем они живут…
Но я помню берег реки и те чувства, что рождались во мне тогда, когда я бежал по прибрежной тропинке. Я помню сухую, шершавую руку бабушки странного желтого цвета и смешные коричневые пятна веснушек на ней. Но помню ли я это потому, что мне хочется помнить это или потому что так кем-то, неведомым мне, могущественным и всесильным, неподдающимся никаким описаниям, когда-то было заведено? Может, память играет со мной злую шутку, стирая образы, которые могли бы быть мне дороги и полезны и заменяя их обманчивыми миражами?..
Мне двадцать восемь лет, и я считаю, что позади осталась добрая часть жизни. Многие, словно догадываясь об этом, часто успокаивают меня, говоря, что все еще впереди. А меня пугают при этом их глаза – они как пустые перевернутые чаши и не способны дать ответ на то, что там, впереди? Ждет ли меня там оливковый или терновый венок, и когда же, наконец, наступит это «все еще впереди», о котором я слышу с детства? И почему впереди, почему это так важно для них? Разве то, что осталось позади, утратило важность? Разве это был не я, и не со мной случалось все то, что происходило в моей жизни, все те радости и огорчения, минуты счастья и часы горького сокрушения? А вдруг нет ничего впереди? Вдруг жизнь моя почти окончена или прожита ровно половина?
Кругом одни вопросы, и никто не знает, когда все оборвется…
И вот я вырос, изменился… А река осталась прежней – все такая же молчаливая, все понимающая, радующаяся и скорбящая под стать тебе; живущая своей тягучей и строго размеренной, древней жизнью, неподвластной обычному человеческому пониманию; видевшая десятки, сотни, тысячи таких же истерзанных душ, какою стала и моя душа…
Все так же благотворно и завораживающе действуют на меня ее воды – неспешные, будто столетия назад застывшие и простоявшие все это время безо всякого движения, – воды удивительно узкой в берегах и неглубокой реки, которые словно обладают некой мистической, непостижимой и чудодейственной силой, способные угадать и подстроиться под любое настроение. Меня всегда поражала эта ее таинственная, необъяснимая способность. Шли годы, но всякий раз, когда я прогуливался по знакомому до мельчайших подробностей берегу, древняя и мудрая река сопровождала меня в моем движении, и будто говорила со мной на незнакомом, только нам двоим понятном языке. Ее нежный, мелодичный, проникающий в самую суть души голос исходил из потаенных глубин; будто поднимался со дна как нечто огромное, живое и осязаемое, ухитряясь при этом не всколыхнуть придонный, покоящийся толстый слой жирного ила; вырывался наружу, застыв на мгновение и тихо покачавшись над самой поверхностью воды, и медленно подплывал ко мне; впивался в кожу и кропотливо просачивался сквозь ее поры.
Путь до реки был не близкий, а с каждым годом, с каждым днем, приносившими горсть новых, порой, откровенно неприятных, открытий и ощущений становился как будто еще длиннее. Поэтому я и приходил сюда лишь в минуты душевного смятения – подумать, привести в порядок разбросанные мысли, попробовать разобраться в себе. Я никогда не подбирал место для встречи с рекой нарочно, а шел по наитию, повинуясь велению внутреннего зова и забывшись, наслаждаясь лишь чудесной природой и, порой, с удивлением водил головой по сторонам, силясь угадать, где же именно на этот раз река меня остановила.
Чаще всего ноги приводили меня в небольшую, тихую заводь, скрытую от посторонних взглядов уходящим вниз скатом – крутым, но невысоким, поросшим длинной, густой стреловидной травой и каким-то колючим, прижимистым кустарником. Сверху лаз прикрывали раскидистые ветви двух склонившихся к реке плакучих ив, коих по берегу было немало. Они росли крест-накрест, ветви их давно перепутались, и, может быть, кое-где даже срослись между собой. Ивы источали особое очарование, хотя и навевали неизменно грустные образы, которые вырывались из самых дальних и потаенных закутков памяти, неизменно обнажая былые переживания, так и не забытые, несмотря на все мои усилия; возбуждая при этом прежнюю, нестерпимую боль, тихими тугими толчками пульсирующую в груди.
И все же здесь было особое, редкое место, наполненное особым душевным спокойствием. В тени и тиши домиком склонившихся над рекой ивовых ветвей не находилось места равнодушию. Здесь можно было радоваться и печалиться, тосковать и грустить, смеяться и плакать – одного нельзя было здесь делать: сидеть, равнодушно обхватив руками колени, и бесстрастно глазеть на темную, застоявшуюся, будто в старом, заброшенном колодце, воду. Длинные, пахучие листья грустно тянулись к самой воде, и, от времени до времени, с их острых, как жало, кончиков, мелко подрагивая, срывались и неслись вниз крупные, тяжелые слезы, расходившиеся круги от которых были единственным, что нарушало устоявшийся покой.
Порой, наблюдая за этим явлением, я не мог удержаться от невольных ассоциаций, и думал о том, как легко и удивительно сравнимы эти срывающиеся, дрожащие капли с человеческой жизнью – они так же рождались, росли, проделывали путь по телу листка, разделяясь и разбегаясь по расходящимся извилистым бороздкам; сходились снова; набирались сил и расцветали, играя причудливыми, спектральными тонами преломленной миллионы раз призмы солнечного света, и скатывались вниз, к своему неминуемому концу. Там они мутнели и теряли былую яркость.
Иногда капли срывались сразу, иногда долго держались, цепляясь, сколько возможно, за самый краешек, за самый кончик листка, пока собственная тяжесть не пересиливала, и не вступали в действие неумолимые, педантичные законы физики. Листки отличались размерами и только на первый взгляд имели одинаковую форму. На самом деле, на всем дереве не отыскалось бы и пары одинаковых листьев, так же, как не существовало двух неотличимых друг от друга капель…
Только раз я нарушил установленный самим собой запрет: никого не приводить в мою заводь. Нарушил по собственной воле, и никогда впоследствии об этом не жалел. Впрочем, тот случай так и остался единственным.
Наверное, трудно найти человека, который без запинки ответил бы на вопрос, помнит ли он свой самый счастливый день в жизни. Я не искал таких людей, но уверен, что большинство неизменно ответили бы: да! А потом задумались бы, вспомнили одно, другое, отмели третье, и вернулись бы к четвертому, решая в уме непосильную задачу. Разве можно разобраться в счастье, выделить тот момент, ради которого и стоило жить? Разве человек в подобной ситуации невольно не начинает задумываться о природе счастья, о том, в чем оно заключается, не понимая того, что о счастье нельзя задумываться? Мне кажется, его просто надо почувствовать.
Свой самый счастливый день в жизни я вспомнил неожиданно, спустившись однажды к заводи. Присев на корточки, я долго и неотрывно смотрел в густившуюся темноту прибрежной речной воды. Вода действительно была темной, но не мутной, и песчаное, кое-где усеянное мелкими круглыми камушками-голышами дно четко просматривалось сантиметров на десять-пятнадцать от берега, теряясь затем в уходящей во мрак глубине. Иногда вода вздрагивала от очередного падения капли с поникшего ивового листка, и тогда по ее поверхности будто пробегала едва приметная судорога. Вокруг такая же застывшая теснилась тишина, не нарушаемая даже беззаботным гимном-стрекотом неистребимых кузнечиков, доносившимся со стороны прибрежного луга. Сквозь густые ивовые ветви затейливым калейдоскопом пробивались тысячи лучиков солнечного света, слепили глаза, если смотреть вверх, на них, но под ивами все равно царил мягкий, баюкающий полумрак. Казалось, здесь ничего не изменилось за те годы, что не был я у реки.
Внезапно мной овладела грусть, и на ум пришла мысль, что даже этот день, как близнецы-братья, был похож на тот, самый счастливый день в моей жизни. Должно быть, со стороны это выглядело очень глупо – почувствовать себя счастливым в тот самый час, когда для других в нем нет ничего счастливого, а движется своим чередом самый обычный, будничный, теплый, июньский день. Пусть даже он был прелестен и неповторим своим природным очарованием, пусть даже готовился он передать бразды правления приятному, чуточку прохладному, вечеру – все равно для других в нем не было ничего необычного. Но он имел значение для меня и человека, который также имел для меня значение.
Неожиданно поднялся легкий, почти неразличимый ветерок. Сперва он слегка зашевелил листья, заставив пугающе содрогнуться тысячи свисающих с них капелек-слез. Потом добрался до меня и обдал мое лицо тихим, приятным дуновением. Я с наслаждением втянул в себя новый, принесенный им аромат. Пахло свежескошенным сеном с того берега, и еще чем-то, до боли знакомым. Минутная стрелка отсчитала не один круг, прежде чем я догадался, что пахло прошлым…
И тут я будто перенесся во времени, в какой-то неотличимый от других миг преодолел все расстояния, и оказался там, тогда, с ней. И снова жил тем счастьем и переживал те чувства, и видел все так, как если бы все происходило сейчас. Вот мы идем: она чуть впереди, иногда скашивая на меня взгляд, о чем-то думая и тихо, мелодично говоря, и вдруг метнулась с дороги, с восхитившим меня задором, в прибрежную траву, к самой реке.
Уже там, поддавшись желанию свободы, как это бывает в таких случаях, Настя сняла легкие кроссовки и сунула внутрь светлые носочки, потом легко несла их в одной руке, неторопливо ступая босыми ногами по тонкой, ухабисто петляющей вдоль берега тропинке. Иногда она оборачивалась, чтобы убедиться в том, что я не отстал и по-прежнему следую за ней. Тогда ее лицо озарялось светлой, мимолетной улыбкой, и она, кивнув потаенным думам, неспешно продолжала путь.
Держась за ней, я передумывал о многом. О том, что день на удивление прекрасен, как никогда прежде из виданных мной дней, и что в небе почти нет облаков; о том, что от реки сегодня веет новым, неведомым спокойствием, и над водой будто струится невесомая белесая паутина, рождающаяся неизвестно как и где; о том, как все же точно, стройно вписывается в мое настроение словно сошедшая с холста художника березовая рощица по левую от нас руку, и как забавно на ее фоне выглядит выпущенная на выпас пегая, в рваных белых пятнах, корова. Равнодушно скашивая по сторонам большие, влажные глаза и смешно дергая треугольными, с прозрачной бахромой по краям, ушами, она лениво хлестала себя хвостом по крутым, вздувшимся бокам, отгоняя гудящий рой назойливых слепней и оводов, и меланхолично жевала травяную жвачку, неторопливо наслаждаясь течением собственной жизни.
– Я редко выхожу за пределы города, – донес до меня легкий ветерок слова Насти. – Здесь очень красиво. Жаль, что раньше я этого не знала.
Ее слова тронули мою душу, хотя не было в них ничего необыкновенного – обычные, пусть и проникновенные слова, которые мог бы произнести любой на ее месте. Но в том-то и заключалась вся их необычность для меня. Мне самому здесь очень нравилось, и я не мог остаться равнодушным к словам человека, которому здесь тоже понравилось. Узкой извилистой змейкой река стелилась под городом, нависшим над ней высоченным, оставшимся с незапамятных времен земляным валом, прозванным в народе Татарским. По его темному, покатому жирно-черноземному склону разными прямоугольниками раскиданы были старенькие, послевоенной постройки, деревенского типа домики, от которых, огороженные умелыми и неумелыми изгородями, спускались и доходили почти до самой реки огороды. Ленточка береговой полосы между ними и водой летом буйно зарастала травой, которую местные переводили на сено.
Татарский вал прорезала, разделяя его надвое, растрескавшаяся от времени асфальтовая дорога, круто спускавшаяся к возведенному лет сорок назад, выгнутому дугой, деревянному, с металлическим, решетчатым остовом мосту. По дороге в обе стороны сновали люди: взрослые и дети, старые и малые, пешие и на велосипедах, мотоциклах и мопедах, с сумками и мешками, садовым инструментом в руках, тянущие за собой разнообразные тележки. Автомобили владельцы обычно оставляли у моста, поскольку за давностью лет конструкция изрядно обветшала, и проезд по мосту на машинах был запрещен. Чтобы ни у кого не возникало соблазна нарушить запрет, посреди деревянного настила, на въезде с обеих сторон, предостерегающе выступали вверх толстые, обрезанные на высоте примерно метра и покрытые облупившейся синей краской, металлические столбики.
За рекой располагался городской стадион, на котором проводила свои игры местная футбольная команда. Огромное пространство за стадионом давно превратилось в царство дачников. Время многое изменило, и горожане, раньше вполне благополучные люди, чтобы пережить зиму, который год с энтузиазмом осваивали огородничество – в чем-то новое для себя занятие.
Мы долго шли по берегу, кое-где щетинившемуся нестройными рядками торчавших из воды камышовых зарослей, местами коричневато-сухостойных, прошлогодних. Миновали «мою» заводь, перешли по короткому, в метр длиной, составленному из двух нешироких железобетонных плит, мостику, почти касавшемуся нижним краем весело бегущего к реке ручья, и словно преодолели невидимую грань, за которой будто цвела иная жизнь. Сразу невыразимо остро пахнуло травой и полевыми цветами – за ручьем березовая рощица заканчивалась, и дальше, под самую грань горизонта до смутно темневших квадратов чьих-то чужих и далеких домов, разбавленных островками яблоневых и вишневых садов, и белой, величественной церквушки на холме над ними, простирался заливной луг, высохший и зацветший по лету. Когда-то, в прежние времена, здесь располагался городской выгон, куда пастухи выводили общественные стада. Сейчас же на лугу маячили лишь несколько коров.
Внезапно Настя остановилась и обернулась ко мне. Ее глаза крепко впились в мои, играя озорными бликами, а губы снова тронула легкая, невесомая улыбка.
– Остановимся здесь? Посидим в траве?