Когда о. Петр, одевшись, вышел на улицу, на него тепло и ласково пахнул весенний ветер. Слышался запах прелой земли и распускающихся почек. В мягком и влажном воздухе плавными, но упругими волнами колебались звуки торжественного, чистого благовеста в соседних селах.
– Как хорошо! – вырвалось у о. Петра. – Что может сравниться с этой ночью?
Войдя в церковь, о. Петр увидел горящие вензеля, алтарь, сияющий огнями и цветами. Изображение Воскресения все было увито цветами, белыми, розовыми, и казалось, что это Христос идет по цветам в саду Иосифа Аримафейского, чтобы сказать Магдалине и прочим:
– Радуйтеся!
О. Петр начал службу с особым подъемом чувства, с каким-то необычным трепетанием в груди. Он пред своими глазами видел все то, чего так беспомощно искал в кошмарном сне. Радость его была беспредельна и слышалась в каждом звуке его голоса, виделась в каждом его движении. Ответным аккордом эта радость о. Петра поднималась со глуби сердец богомольцев.
Когда после пения пред закрытыми дверями о. Петр вошел в искрящуюся огнями, наряженную цветами, блистающую церковь, до пафоса напряженным голосом возгласил: «Христос воскресе!» – религиозное возбуждение народной массы достигло апогея.
– Воистину, воистину воскресе, – гудела и ревела она, – воистину!..
И в этом «воистину» было что-то стихийное, здесь выражалось что-то непобедимое, как всякая стихия, что-то вечное, не подлежащее умиранию. В этом стихийном «воистину» выливалось все лучшее, что есть в человеке, все подлинно человеческое и свыше человеческое, здесь духовное, божественное начало в человеке как бы облекалось плотью и костьми, принимало конкретные формы и становилось очевидным, осязаемым, реальным…
– Воистину!
– Христос воскресе! – еще и еще возглашал о. Петр под аккомпанемент ликующего пения.
В ответ ему еще и еще несся стихийный гул, заглушавший и голос о. Петра, и пение всего хора:
– Воистину, воистину!..
А о. Петр в этом гуле слышал свое собственное:
Не может быть… Не может быть…
И он служил с такой силой чувства, с такой любовью ко Христу воскресшему и с таким огнем священного воодушевления, как, казалось ему, никогда раньше.
– Как хорошо-то, батюшка, как хорошо, – прошептал сторож Прохорыч, подавая о. Петру в конце заутрени трисвечник, – как в раю… И солнце играет…
В глазах старика стояли слезы.
И о. Петр не удержался и заплакал. Но не теми слезами тоски и отчаяния, которыми он так недавно – казалось – плакал пред этим же престолом, а слезами детской радости и чистого восторга.
Неизвестный автор
Канун Пасхи
Из далекого прошлого
– Коля, не вертись под рукой… иди в детскую… увидишь завтра и пасхи и куличи! – уговаривает меня бабушка. Я не в силах удалиться от бабушки. Мне хочется посмотреть, как удалась наша маленькая миндальная пасха, рассыпчатая… как сама бабушка будет украшать ее изюмом, цельным миндалем, ког да выложит ее из сырницы на блюдце с голубенькими цветочками…
– Бабушка! – пристаю я к старушке. – Наша пасха рассыпчатая?
– Да, да, милый, рассыпчатая… Завтра будешь ее кушать и увидишь, теперь иди себе…
– И крест на ней будет?
– Будет и крест… изюмом его обложу…
– Изюмом?.. А писанки готовишь нам с Сашей?
– Видишь, горшочек на плите… там ваши писанки варятся в шелковых лоскутках… мраморные будут… яички маленькие, рябенькой шпанки, – говорит бабушка, обливая глазурью высокий кулич.
Эти сведения так радуют меня, что я опрометью бросаюсь на галерею. На галерее я никого не встретил и побежал во двор. У крыльца рылась в свежем песке сестра Саша и разговаривала сама с собой. Весной и летом она, бывало, по целым часам копается в песке и разговаривает вслух одна.
– Саша, знаешь что?.. У нас завтра будут мраморные яички от твоей рябенькой шпанки и… рассыпчатая пасха! Бабушка сказала… яички уже варятся в горшочке.
– Зачем взяли яички у моей шпанки? Зачем?.. – пищит Саша.
– Бабушка так захотела, бабушка!.. Захныкала-а! – крикнул я громко.
«Бум-бум-бум!» – загудел протяжно, густо в теплом воздухе колокол с высокой колокольни, и кругом разлилось что-то торжественное, радостное…
На широком дворе мне стало тесно, и я юркнул за калитку. Передо мной открылась Волга.
По всей поверхности ее то тут, то там плыли желтоватые льдины, шумно перешептываясь, собираясь толпою, наползая одна на другую; вдали синели уже свободные чистые воды родной реки; над нашим домом кружили ласточки, радостно тивикая: «тви, тви!» – точно кликали: «Весна, весна пришла, с теплом, с зеленью, радуйтесь, тви, тви!»
По улице двигался народ; в церковной ограде, на берегу самой Волги, на старых могилках толпами сидели старики, старушки и ребятенки, любуясь ледоходом, прислушиваясь к весеннему шепоту прибивающихся к берегу льдин. Я издали видел ласковые, добрые лица – и бегом направился туда.
– Андрей, Андрюша! – крикнул я смуглолицему мальчику, сыну нашего соседа. – Ты куда?
– А ты куда?
– В ограду.
– Ну, и я туда.
– У вас красили яйца?
– Как же… только мало… с десяток, поди, не больше… Мама бережет яйца-то… под наседку… для цыплят.
– А у нас куличей, Андрюша, пасок, яиц крашеных много готовит бабушка.
– А-а!.. у нас поросенка кололи… Гляди, какая рубаха-то… – И Андрюша обдернул предо мною свою новую, розовую рубашку.
– А пояс… хорош?
– Да-а, все хорошо! – ощупывал я розовую, цветочками рубашку Андрюши и голубой пояс с кисточками: – Хорошо-о!…
– Пояс-то тетка подарила… рубаху – мама… тятя обещал картуз, да не привез пока из города… продержали, вишь долго на базаре… ну, лавки-то и заперли… потом привезет, как поедет опять в город…
– Ты спать будешь в эту ночь?
– Разве это можно?.. Грех… Подожду, когда Христос воскреснет… похристосуюсь со всеми, там и спать…
– Грех спать?