Ой, сколько в мире грязи, и какие в то же время есть ясные, холодные выси. Задолбался я тогда от всего изрядно, устал, замучился ждать, то да се, все не мог про смерть остановиться.
– Па, а ты боишься смерти?
Он покрепче прижал меня к себе, и был в этом на самом деле какой-то страх.
– А чего бояться? Ты тогда съешь меня.
– А ты меня, если понадобится, выпей. Как в «Алисе в стране чудес».
Он хрипло засмеялся. Мы еще о чем-то болтали, я потихоньку засыпал, такое марево было, вьюга шумит, завывает, морем, зверем, такая большая, весь свет в ней, кажется. Так и жизнь проведем.
Он меня так по голове гладил, и было мне безопасно, ничего страшного, я знал, не случится, а что случится – все пройдет.
Папашка говорил что-то, а я в тепле тонул, в жа?ре.
– И любил я ее без меры, и когда не нужно было любил, – рассказывал он.
А я слушал.
– Однажды любил, когда и нельзя уже было, говорят вредно, но мне так нужно было. Ты уже был, шевелился, я чувствовал. Я ей, значит, того, руку на живот положил, а там – живое, мое что-то. Я еще тогда не знал, кем ты родишься, как тебя звать будут, я ее пузо вообще-то не трогал, противно было, а в тот момент по-другому все стало. Она меня обнимала одной рукой, ласково так, а другой живот гладила, все время.
Эта история была противоположная всем историям про смерть.
– В общем, я почувствовал, что ты там живой, настоящий маленький крысенок, а отдельно еще не можешь. Так это меня поразило, такое у меня удивление было, радость какая-то от того, как человек возникает. Ничего еще нет, а вот уже под рукой. И ей тогда хорошо так было, она после плакала, как ей хорошо, говорила, что хочет долго жить, и чтобы всегда так было.
Гладил меня и гладил, рассказывал, значит, как мамка мной беременная была, а он ее – вот. И такой был в этом абсурд – в пустоте, на краю мира, на неудобных стульях мы лежали тесно-тесно, и была какая-то тайна, в которую он меня посвятил.
– А смерти бояться, – сказал отец вдруг совсем другим тоном, – это для шкурников, это паскудно, нет ничего высокого в том, чтобы за шкуру свою трястись, тебе проигрывать нечего, все одно ляжешь. Вот и не трясись.
– А я видел надпись «сынок, прости за короткую жизнь».
Он выдохнул мне в макушку, поцеловал.
– А будешь смерти бояться, у тебя и короткой не будет. Ничего не надо бояться.
И я даже уснул ненадолго, когда он посильнее закутал меня в плащ. Уснул, ничего не боясь.
Это я все к чему вспоминал, к чему так подробно-то? Ну, хотел показать, наверное, что когда его нрав утешишь, такое бывало иногда, он становился почти как нормальный человек. Ну как – нормальный? И все-таки, все-таки.
* * *
Ну а началось все с того, что Калифорнийский тест по английскому языку я завалил специально. Ну а не хотелось мне в новую школу, где я буду хуже всех, да и вообще. Написал чуть ли не наугад, так что училка, проглядев его, посмотрела на меня вообще без восторга.
Встретимся, подумал я, на курсах.
Да и ушел, весь день слонялся с Мэрвином, мы с ним уже совсем подружились и регулярно пили водку, а потом ходили по городу почти вслепую. Когда вернулся домой, пьяный и развеселый, отец меня встретил.
– Мне звонили.
– И чего тебе звонили?
– А ты тупой?
– А, звонили и сказали, что я тупой? Ну, блин, я думаю, проблема в том, что я тупой. Извини.
А язык у меня по пьяни развязался, и я первого удара-то не ожидал. Двинул мне папашка в живот, так что я задохнулся, так что у меня перед глазами все покраснело, я и фразеологизм вспомнил – seeing red – видеть в красном. Про ярость, значит. А чего раньше не вспомнил? Я отшатнулся, дверная ручка больно уткнулась мне в поясницу, на глазах выступили постыдные слезы.
– Извини, – повторил я, выплюнул, выдохнул. – Па, прости, я просто…
Не то «буду заниматься» хотел сказать, не то еще что-нибудь такое же бессмысленное, но он мне снова врезал, раскровил губу – так сразу солоно стало.
– Я тебя сюда привез, чтобы от тебя проблем не было, – прошипел он, взял меня за волосы, ткнул носом в косяк двери.
– Чтобы ты вел себя прилично. Не позорил меня. Внимания не привлекал. Я тебя и бросить мог, а привез.
Тут уж я не выдержал:
– А чего ж не бросил?
Нет, ну как меня правильно понять? Мне и страшно было. Очень. Такой меня ужас взял, но в то же время я и злился, мне было обидно.
– Может, бросил бы, да все б сразу наладилось. У тебя б наладилось, у меня б…
Взгляд у него оставался холодным, пристальным, но что-то в нем изменилось, стало совсем другим. Я и не договорил. Не потому, что не успел – заткнулся еще прежде, чем что-то меня оглушило. Больно не было, ну серьезно, сразу какой-то звон, все поплыло перед глазами и левая сторона лица онемела. Вокруг всех предметов расходились круги света, не то как под водкой, не то как во сне, из глаз лились слезы, но никаких чувств не было.
Я подумал: умру так. Он меня убьет сейчас. Я на него смотрел и это знал. Я больше ничего на свете не знал, все забыл, все исчезло, а это было железно.
– Блядь.
Я прижал руку к виску, у меня там было тепло, кроваво, и я от этого даже плакать перестал. Я знал: умираю или умру, но страшно не было, и не думал про могилки, ни про что не думал – одна вата внутри, стал таким чучелком.
Так я и не понял, чем он меня ударил, не увидел, у меня вообще с боковым зрением что-то случилось. Может, пепельницей мне ебнул, может чашкой, да и какая разница-то? Я весь от этого сразу заболел.
– Блядь, Боречка.
Я еще старался отползать, сучил ногами, как собачка, которую мучают, жалким таким образом, ой, а стыдно-то не было, только бы шкурку свою спасти. Я все за ручку хватался, не то дверь открыть, не то подняться. Ничего не понимал. Не плакал больше, а просить у него что-то теперь боялся, теперь дрожал.
Я себя за эти секунды так возненавидел, я эти секунды презирал потом всю жизнь. И подумал в тот момент еще: а может, это ты дядю Колю-то убил? Упал он, как же. Убил ты его, сука.
Я только поднялся, он сделал шаг ко мне, и я закричал.
– Боря, Боречка! – позвал отец.
Я прижал ладони к голове, тесно-тесно, так что под одной из них тут же кровь захлюпала, а когда руку отнял, так там все линии на ладони были красны, в них глубоко затекло. Мог убить. Но отец не ударил меня снова, только рухнул на колени.
– Боречка, пожалуйста, прости меня!
Он тоже испугался, тоже растерялся. Он меня никогда Боречкой не называл, так только мамка делала, а он говорил – она меня балует.