Так мы оказались на автостраде, то есть на автомосту, или как там это назвать. Долго шли по холмику, усыпанному мусором, под уходящим, еще жарким солнцем. Думал, может, и вышли из Лос-Анджелеса уже, под водкой я мало что понимал. Шли и шли, по колючей траве, по пластиковым бутылкам и блестящим пачкам, выброшенным из окон, пока не уткнулись в автомобильный мост, по которому машины неслись с величайшей скоростью. Я смотрел.
– Ого, – сказал Мэрвин. – Тут все заканчивается.
– Ага, земля – все. А что за река?
– Лос-Анджелес.
– Да город это, даун.
– Сам даун, это как Москва-река. Мо-сква.
Он икнул и сказал:
– Ты вообще уверен?
– Я тебе говорю, ты трус или как?
Река была гладкая, серебряная, глубокая, с искусственными, бетонными берегами, она шла глубоко в траншее, запавшая, как вена у нарика.
– Боря, мы можем вернуться?
У заката оставались последние минуты, бетон вдалеке был розовато-желтым, такие цвета, как на картине, типа Возрождение или барокко там. По реке плыла банка из-под кока-колы. Красивое место, подумал я, а над ним столько машин – пройтись бы спокойно.
Мы стояли на последнем пятачке сухой земли, ловили оставшиеся закатные всполохи, некоторые водители уже включили фары. Нас шатало, и нам совсем не было себя жалко.
– Ну, ты не бойся, – сказал я, подумав о том, что бы мне в такой ситуации посоветовал отец. – Один раз живем и умираем тоже один.
– Вот это ты меня утешил, спасибо.
Не то назад повернуть, не то выйти на мост. Мы стояли. В чужой стране я вдруг совсем перестал бояться смерти. Мы допили по последнему глотку, бросили бутылку на обочину, и я сказал:
– Все, вперед.
Я хотел идти первым, но Мэрвин выскочил вперед меня.
– Со мной ничего не случится, – сказал он. – У меня судьба. Все решают звезды, стечение обстоятельств. Можно выжить в разбившемся самолете, а можно умереть младенцем у матери на руках, просто уснув. Мне повезет!
Он и еще что-то говорил, но дальше я его уже не слышал, да и не слушал. Все заглушил рев машин. Мы шли, прижавшись к обочине моста, к самому, самому краю. Все так естественно произошло, я и думать забыл, что будет страшно.
Смотреть на мост (никаких пешеходных дорожек, одна крошечная обочина, где сбоку от тебя только река в бетонном рукаве) – совсем не то же самое, что идти по нему. Все сузилось, я протрезвел мгновенно, до хрустальности просто, но тело теперь водило из стороны в сторону от волнения. Я был такой маленький по сравнению с грузовиками, которые неслись за нами, издавали протяжные, отчаянные гудки.
– Еб твою мать! Какого хуя ты гудишь! Я что, исчезну, по-твоему, от этого?!
Я кричал до хрипоты, мне правда было страшно, а еще стыдно, и остановиться я не мог. Честное слово – ну обоссаться можно, как страшно, а ноги все равно идут, сами по себе тебя спасают.
Грузовики были огромные-огромные, как в детстве. В Норильске мне все машины казались очень большими, но особенно, конечно, грузовики. Я тогда читал про Гигантомахию и Титаномахию, и почему-то огромные машины сложились у меня, близко-близко, даже один в один, с хтоническими тварями, порожденными безразмерной землей – Геей.
Вот я тогда боялся на мосту, мне казалось, что машины появляются оттуда, откуда и все дурное. Теперь эти детские воспоминания во мне вскинулись, взбодрились. Всякий раз у меня внутри все перехватывало, когда очередной грузовик сначала оповещал о себе ревом, а потом (все-таки!) проносился мимо. А перехватывало до боли, до спазма, до подступившей к горлу рвоты. Во рту было горько и кисло, и я кожей чувствовал приближение очередной машины, закончилось бы все – зарыдал бы от облегчения.
Мэрвин шел впереди. Несмотря на все его разглагольствования об удаче, плечи у него дрожали, он дергался, сводил их еще сильнее и казался совсем маленьким ребенком. Впереди я увидел кусок фары.
Ага, подумал я, значит, они сюда въезжают. Значит, еще вероятнее, что следующая машина оставит от меня ведерко костей, органов и свежего мяса. Такая скорость – папашке даже не придется меня разделывать.
А буду я осознавать себя, когда стану приходить к нему, или это буду уже не совсем я? И что со мной будет-то? Куда я отправлюсь?
В принципе, эти вопросы я себе задавал, чтобы не наблевать перед собой, а не от большого интереса к смерти. Хотя я, конечно, представлял, как все случится. Даже сообразить не успею, у меня будет всего секунда, думал я, но мысль о ней казалась отчего-то еще более отвратительной, чем представления об агонии и мучениях ракового больного.
Как неожиданно просто перестать существовать. Это же самое чувство исходило от напряженного тела Мэрвина. Слишком они быстро едут, думал я, а мы – как те камушки, которые кидал Мэрвин. Только с большей вероятностью можем привести к аварии. Ха-ха же. Мы шли и шли, казалось, что бесконечно долго, а потом мост вдруг кончился, река потекла в свою сторону, а мы скатились вбок, на жесткую траву, в самые колючки.
– Мы не трусы, – говорил я на русском и на английском, и то же самое повторял Мэрвин на польском.
– Не трусы, не трусы.
Внизу по дорожке бегали потные телочки в бриджах, не подозревали они, что с нами было, плевали они на это. Перед глазами у меня дрожала пленка темноты – не то в мозгу помутилось, не то дурное что-то отсюда лезло, я уже не понимал.
– Не трусы, не трусы. Точно нет.
– Друзья навсегда.
– Никогда не забуду.
– Да.
– Точно будем друзьями.
Тут меня стошнило.
Зачем я это придумал, зачем сделал? Я не знал. И когда пришел домой, с больной головой, с надеждами на самую чистую дружбу – ясности не прибавилось. Было уже темно, но весь город полыхал оранжевым – зарево такое, что не уснуть будет, глаза болели.
Сестричка моя тут же по штанине моей забралась, поприветствовала меня.
– Ой, привет, – ответил я.
Никакого папашки, пустая квартира, но в Снежногорске мне и на отходосах одиноко не бывало, а тут я пошел в ванную, долго умывался и плакал, себя жалел.
В холодильнике стояли кукурузные хлопья «Эппл Джекс» и то самое клубничное молоко. Я сначала думал, что буду долго блевать, если хоть что-нибудь съем, а потом со скуки поужинал, пошел почитать «Труды и дни» и уснул на «железном веке».
Проснулся от ее холодных рук. Из каких она далей приходила?
– Боречка? – спросила она меня хриплым голосом, в легких ее была вода – она говорила странно. – Ты зачем себя не жалеешь?
– А я жалею себя. Очень даже. Я над собой сегодня плакал.
На ней все белое было, не такое, как когда в гробу лежала, не в земном была.
– А чего над собой плакать, Боречка?
Тонкие губы у нее вытянулись в синеватую ниточку. Она обняла меня, поцеловала и остудила мне лоб.