Выходит и Марина. Она шатается.
– Поддержи меня… мне дурно… я упаду, – шепчет она сестре.
Испуганная Урсула ведет ее в спальную.
– Московия… Сибирь… Азия…
– Что с тобой, Марина? Ты что-то шепчешь… Ты больна? Езус-Мария!
Дойдя до гипсового, обвитого плющом большого распятия, Марина крыжом упала перед ним и заплакала.
V. На охоте
В Самборе шли пиры за пирами. Со всех сторон съезжалась шляхта, чтобы посмотреть на московское чудо и попировать. Как волны от брошенного в воду камня, расходились слухи от Самбора, и чем дальше проникал слух, тем фантастичнее становился он, тем таинственнее и привлекательнее делался образ того, около которого носились эти облака слухов, легенд, предположений и загадываний в далекое будущее.
Когда он еще был ребенком, то его переводили из монастыря в монастырь, чтобы скрыть от Годунова. Всю Московию прошел он, до Сибири дошел; но и там искали его шпионы Бориса. Он ушел к лопарям, оттуда на Ледовитый океан. Норвежские китоловы взяли его на льдинах северного моря… Из Швеции пробрался он к ливонским рыцарям, а оттуда с рыцарем Корелою пошел на Дон… Он отлично ездит на коне, превосходно владеет оружием, убивает ласточку на лету! Он не схизматик, а католик – принял католичество в Риме!.. Там его видели пилигримы, во власянице и в веригах. Он молился и плакал о своей холодной Московии, которую Бог покарал за схизму – посадил на московский престол татарина[4 - …посадил на московский престол татарина… – Предок Бориса Годунова был казанский мурза Чет, принявший христианскую веру и поступивший на службу к московскому князю в XIV в.], казанского мурзу… Царевич дал обет святому отцу вывести из Московии проклятую схизму и насадить католичество… Он сольет всю Московию и Сибирь с Польшею, как слилась с нею Литва, и тогда Польша раскинется от Одера и Вислы до Китая, до Ледовитого и Тихого океана… Оттуда польские удальцы переплывут в Америку – и золотая польская речь зазвучит на развалинах царства Монтесумы[5 - …царство Монтесумы… – Монтесума (1466–1520) – правитель ацтеков (на территории современной Мексики), захвачен испанцами.], и останутся только два великих народа в мире – поляки и французы…
После одного из самых роскошных пиров Мнишек, провозгласив тост за здоровье московского царевича и за предстоящую дружескую связь Польши с Москвою, объявил гостям, что остальную часть дня они должны посвятить охоте и показать дорогому московскому гостю всю прелесть польского полкванья.
И мужчины и дамы приняли это известие с восторгом. Охота сама по себе – наслаждение для благородных сердец, а охота в присутствии постороннего наблюдателя – да при том не простого, а птицы самого высокого полета, – это уж акт национального торжества.
Вскоре было все готово к выступлению – и выступление началось. Рога трубят что-то необычайное, дворовые охотники давно на своих местах. Лошади ржут от нетерпения. Собаки прыгают и визжат от радости.
А что за прелесть эти пани и панны на красивых выхоленных конях! Все блестит золотом и серебром. Солнце играет на гладко полированном оружии, на серебряных уздечках, на рыцарских шпорах, на дамских ожерельях, на собачьих ошейниках…
Тут и сам Мнишек во главе поезда. На седле он кажется много выше, величественнее. Тут и Урсула и Марина. Последняя смотрит оживленнее: сквозь матовую белизну щек просвечивает нечто вроде румянца, такого нежного, едва уловимого глазом, но тем еще более чарующего; глаза ее кажутся еще чернее, еще больше… Да и как им не быть больше? Они, кажется, начинают прозревать ту темную бездну, из которой смотрели на нее другие глаза с непонятною для нее думою… Теперь она, кажется, что-то уловила там, в бездне: что-то блеснуло оттуда, словно из другого мира, и освещает путь в этот далекий, неведомый мир… Вместо пальмы там стоит одинокая сосна, вместо экваториального солнца – ледяное море; даже небо какое-то ледяное. Да что за дело до этого ледяного моря, когда внутри ее души что-то теплится?..
– Посмотри, Марыню, как он странно сидит на коне, – шепчет шаловливая Урсула. – Точно истукан на троне.
Марина смотрит и ничего не видит странного. Он сидит спокойно, ровно, твердо, не вертляво, как пан Стадницкий, не закручивает своих усов, как пан Тарло, не рисуется, как пан Домарацкий…
– А какой татко смешной! Точно сам пан круль, – болтает неугомонная Урсула.
Марина смотрит в сторону отца и улыбается. Тот торжественно шлет ей поцелуй по воздуху и, словно бес, вертится около царевича.
Под царевичем белый конь выступает грузно, солидно, выгибая свою лебединую шею. Сам Димитрий смотрит молодым шляхтичем: модный портной с головы до ног превратил его в поляка и только маленькой шапочке придал что-то неуловимое, что-то такое, что напоминало корону.
– Знаешь, Марина, кого он теперь напоминает? – говорит Урсула. – Помнишь московский герб, что нам татко показывал?
– Помню.
– Помнишь – там в середине герба кто-то скачет на белом коне и копьем бьет в пасть страшнаго змея с ногами.
– Да, это, отец говорит, Георгий-победоносец, он поражает дракона, чтобы спасти царскую дочь.
И, сказав это, Марина покраснела. Урсула заметила это.
– А, тихоня! Кто эта царская дочь? Ну, говори – кто?
– Не знаю…
– То-то, тихоня, не знаю!.. А знаешь, Марыню, в Москве на него вместо хорошенького кунтуша наденут зипун золотой, без рукавов.
Марина потупилась и ничего не отвечала, тем более что в это время к ней подъехала на красивом аргамаке полненькая блондинка в лиловом берете с страусовыми перьями. Белокурые волосы, выбиваясь из-под берета, развевались по ветру. Несмотря на свою полноту и, по-видимому, не первую молодость, блондинка ловко сидела в седле.
– А молодой «московский медведь», кажется, ранен, панна Марина? – сказала она, лукаво улыбаясь. – Панна замечает это?
– Ах, пани Тарлова! Марыня ничего не замечает! Она не заметила даже за обедом, как «московский медведь» чуть цыпленком не подавился, когда она на него взглянула, – говорит Урсула.
Пани Тарлова расхохоталась. Только Марина ехала молча.
– Ах, панна Марина! Не миновать вам московской кики и душегреи… Видите, как «медведь» косится на вас? – продолжала пани Тарлова. – Наденут на вас московский сарафан и кику.
– Кику, пани? Как смешно! Что это за кика такая, пани? – смеялась Урсула.
– Кика?.. Это – нечто московское: мода у них такая. Этакий берет с рогами…
– С рогами? Ах, какой ужас, пани! Ах, Езус-Мария!
– Не смейтесь, пани Вишневецка, – серьезно вдруг говорит пани Тарлова. – Может быть, через несколько месяцев вы сочтете за честь, пани, быть покоевой у московской царицы, у вашей младшей сестры.
А черная головка Марины думала, настойчиво думала – только не о короне. В голове ее и во всех нервах, словно горячечный бред, неумолчно звучали слова, брошенные ей сегодня в костеле отцом Помасским, когда она прикладывалась к иконе Святой Девы: «Помни, дочь моя, что Бог избрал орудием своего благого промысла для спасения рода человеческого Деву чистую… Способна ли и достойна ли ты стать орудием Бога для оказания нового промысла над слепотствующей половиною рода человеческого?.. Подумай об этом, любимая дочь моя в Боге… Подумай – перст Божий на тебя направляется…»
«Перст Божий! Как страшен этот перст… Господи! Что же это такое? Спаси меня. Дева Святая! Я не достойна… Я не вынесу страданий. Ох, страшно, до ужаса страшно стать над этой пропастью… А если эта пропасть меня ждет как жертвы?.. Но я – малая жертва, я пылинка в мире… А великие дела требуют великих жертв… Мамо! Мамо! Научи меня…»
– О чем мечтает черная головка под пунцовым беретом? – вдруг раздается мужественный голос над ухом Марины.
Девушка вздрогнула. Рядом с нею ехал пан Домарацкий, перегнувшись на седле и заглядывая ей в лицо.
– Как вы прелестны, панни Марина, и в особенности сегодня, – продолжал Домарацкий. Я не удивлюсь, если князь Корецкий, с отчаянья, пойдет один на медведя и найдет смерть в его объятиях вместо других объятий, о которых он мечтал.
Марина побледнела. Она как бы вспомнила что-то и, немного помолчав, сказала:
– Пан зло шутит, я этого не ожидала от пана.
Ей стало жаль почему-то молодого Корецкого. Они были давно дружны, он так непохож на всех остальных. И вдруг в последнее время он как-то ускользнул из ее глаз, из ее памяти… Бедный Дольцю! Марина чувствовала, что она не то жестока, не то несчастна… Ей плакать хотелось. А тут в сердце наболевает что-то острое: «Подумай, дочь моя, перст Божий на тебя направляется…» Дольцю! Дольцю!
В это время к ней подъехали еще два всадника, и взоры всех охотников обратились в ту сторону. Подъехавшие были сам Мнишек и царевич.
– Куда ты вдруг девала свой румянец, цуречка моя? – нежно обратился старик к Марине. – А за обедом была такая розовенькая. Не болит головка?
– Нет, татуню, это волнение перед битвой, – отвечала девушка, улыбаясь.
– А панна любит битву? – спросил царевич как-то загадочно.
– С зверями, князь? О нет, мне жаль бедных зверей.
– Панна права. Но битва – удел мужчины.