– Я так и знав. От народец! Що москали, що ляхи – одна пара чобит, да й те стоптанных. Як двое зийдутся докупы, так зараз про свое: один про свою вольность – як им вольна хлопа бити, а москали – зараз про царив: коли нема в их царя, то хоть выдумают себи або намалюют.
Треня засмеялся.
– Не смейся, Тренюшка, – серьезно сказал Отрепьев, – он только шутит. Малороссийские люди – все великие скомрахи.
– Хто мы, кажешь? – спросил запорожец.
– Скомрахи – веселый народ сиречь. А все Запорожское низовое войско уж обещало стать под стяг царевича Димитрия, и его вот прислало со мной к войску Донскому – просить и донцов стать заедино.
– Ще ж, и станемо! И нам и подончикам – все одно: кого ни бить, абы бить, та чужи капшуки трусить – хочь то московськи, хочь то турецьки, хочь то й лядьски…
А за боярышником кто-то притоптывал, выгаркивал, выговаривал:
На Иванушке чапан,
Черт мочалами тачал…
Вечерело. Летняя ночь начинала спускаться и над Доном, и над станицей, около которой казаки расположились табором в ожидании похода. Это была Усть-Медведицкая станица. Раскинувшись небольшими куренями по полугорью, она спускалась к песчаной отмели, на которой казачата каждый день устраивали ристалища, гоняя коней своих отцов и дедов на водопой. Левым крылом станица всходила на обрывистый, каменистый берег, такой высокий, что, когда казачата сталкивали с вершины его камень, то, скатываясь и колотясь о другие камни, он увлекал за собою массы плитняку, который с грохотом и прыгал в Дон, словно стадо диких коз. За Доном зеленелся лес. Вправо от станицы песчаная отмель суживалась в узкий рукав, называемый Каптюгом, по которому весною шумно бурлил Дон, образуя за Каптюгом особый живописный, покрытый серебристыми тополями остров.
Эх ты, остров зеленый, островок песчаный! Исходили, истоптали тебя казацкие ноженьки, поливали тебя, словно дождичком, девичие слезыньки. Оттого на тебе, островок песчаный, и травынька-муравынька не вырастывала, не всходила, что тебя, островок песчаный, горючьми слезами красны девицы кропили. На тебе, островок зеленый, красны девицы с казаками-соколами совыкались-целовались, на тебе ли, островок зеленый, и навеки с ними расставались!
На этом Каитюжном острове, под развесистым тополем, и сидел Треня с Отрепьевым, когда к ним подошел запорожец.
– Подождем, что скажет атаман Корела, – говорил Треня. – Он должен скоро быть со своим войском. А коли и он во едину думу с Заруцким станет, так тогда и на Москву пойдем… Только все что-то сердечушко веры не дает.
– Чему? – спросил Отрепьев.
– Да тому, что моим глазынькам повидать вновь золотые маковки, моим ноженькам ступать по тем по дороженькам, где мы с тобой, Юша, малыми ребятками хаживали, беды-горюшка не знавывали.
– Та же ж у вас, у Москви, кажуть, погано, холодно, – протестовал запорожец, который так любил свое южное солнышко. – Там, у вас, кажуть, и черешня не расте.
– Зато рябинушка кудрявая растет, белая березынька листочками шумит, бор зеленый разговоры говорит… Эх! Помнишь, Юша, как мы за грибами хаживали, белую березыньку заламливали?
– Помню.
– А помнишь, как Мефодия Патарийскаго читывали, как он о гогах и магогах повествует, что Александр Македонский в горы заклепал?
– Как не помнить? Еще ты все хотел Александром Македонским быть, дабы Годунова, аки царя Персидского, в полон взять да на прекрасной его Ксении жениться.
– Эх, Ксенюшка, Ксенюшка! Высоко ты, птичка-перепелочка, гнездо свила! Не залететь туда ясну соколу… Вот и теперь, как вспомню эти косы трубчаты, что трубами по плечам лежат, эти бровушки союзные, соболиные… я ведь видал ее на переходах… Как вспомню все это, так и свет божий не мил становится.
Он тряхнул своими русыми кудрями и гордо закинул голову.
– Оттого и на Дон больше ушел.
– Се б то од дивчины? От сором! – вмешался запорожец. – Та я б и вкрав, бут вона хочь царская дочь.
– Да она ж и есть царская дочь.
– Ну и вкрав бы…
– Руки, брат, коротки.
– Овва! У мене руки довги… та от як будемо у Москви, то я ии, трубокосу, и вкраду-таки… Ось побачете.
– Куда тебе, хохол эдакой!
– А все ж таки вкраду.
Отрепьев не вмешивался в этот спор. Его другое что-то занимало. «И поведу народ мой на агаряны, и изгоню их из земли Твоей в землю агарянскую, из Цариграда и из Иерусалима изгоню их», – шептал он в задумчивости.
– Ты что, Юша, шепчешь? Али Настеньку Романову вспоминаешь:
Эх ты, Настенька, Настенька,
Походочка частенька, частенька.
Сильно подействовали эти слова на Отрепьева. Он как-то растерянно и с укором посмотрел на своего товарища…
– Что, али забыл Настеньку Романову – «грудь высоку, глаза с поволокой, щечки аленьки, черевички маленьки?..» Али забыл ее «длинны косыньки плетены, рукава строчены, шейку лебедину, голос соловьиный?..» Забыл, запамятовал, Юша? – приставал неугомонный Треня.
Отрепьев молчал, упорно глядя в темную даль, все более и более закутываемую дымкою ночи.
Забыл Настеньку?
– Се московка така? Хиба ж у москалив гарни дивчата? – подсмеивался запорожец.
– Почище ваших черномазых, – даже не обернулся к нему Треня. – Ну, так что ж «Настенька – походочка частенька»? – допытывался он у товарища.
– Пропала Настенька, все Романовы пропали…[1 - …все Романовы пропали… – В преддверии борьбы за престол Годунов, будучи фактическим правителем, обвинил бояр Романовых в намерении отравить бездетного царя Федора Иоанновича.] – как бы нехотя отвечал Отрепьев. – Всех Годунов позасылал туда, куда и ворон костей не занашивал. Нету уж боле на Москве старшего из Романовых – Федора Никитича, не видать его шапки горлатной, не скрипят по Кремлю его сапожки – золот сафьян, не блестит на Красной площади его платье золотное… Старцем Филаретом стал Федор-от Никитич, во келейке сидит он во темной; замест шапки – клобук иноческий, а золотно платье – черна ряса дерюжная…
– Что ты?..
– Истинно говорю. А и семью его, аки волк овечек, распушил Борис: Ксению Ивановну в Заонежье, на Егорьев погост, малых детушек – Мишеньку с сестрицей – на Белоозеро. А и богатыря Михайлу Никитича в Чердынь заточил, железами заковал. Александра Никитича – к Белому морюшку самому, Василья Никитича – в Целым… Нету боле Романовых – исчезоша, аки прах, возметаемый ветром.
– А их Настенька?..
Отрепьев не отвечал, подавленный воспоминаниями. Где-то щелкал соловей над гнездом своей возлюбленной, меж водяными порослями заливались лягушки, празднуя свой медовый месяц…
– Что ж он, избесился, что ли, Бориска-то? – спросил Треня.
– Да чует волк, что по шкуру его скоро придут, он и лютует… Царевича ищет – нюхом чует, что не царскую-то кровь в Угличе пролили, а царская-то кровушка по белу свету бродит, спокою волку не дает.
– Бедная Ксенюшка! Жаль ее, что от такого-то батюшки-аспида родилась, – пожалел вдруг товарищ Отрепьева дочь нынешнего царя.
– А яки се Романовы таки? Москали ж? – любопытствовал запорожец.
– Родичи старых московских царей… Ну, вот тут и иди на Бориса, коли у него такая дочушка… Руки не поднимутся, – говорил Треня.
– Тю-тю, дурный! Так ты его вбий, а дивчинку озьми соби, коли я ий не озьму, – советовал запорожец.