– Я вижу, что Нарва дала нам хороший урок, – сказал царь, осмотрев осадные приготовления. – Вижу, Борис Петрович, что ты не забыл сего урока, вижу...
– В чем, государь? – спросил Шереметев.
– В том, что твой крот и кротята взрыли здесь землю не как под Нарвой, сии кротовые норы зело авантажны.
– Я рад, государь, за Ламберта, – поклонился Шереметев, – это дело его рук.
– Теперь сие осиное гнездо, – Петр указал на укрепления Ниеншанца, – долго не продержится, а сикурсу ожидать осам неоткуда: устье Невы я запечатал моею го-сударскою печатью.
Уверенные в неизбежном падении последнего шведского оплота на Неве, царь и Шереметев решили: избегая напрасного пролития крови, предложить коменданту Ниеншанца, полковнику Опалеву, сдаться на честных условиях, не унизительных для шведского оружия.
Осажденные, не зная, что они отрезаны от всего света, продолжали пальбу по русским траншеям.
– Они даром тратят наш порох и наши снаряды, – улыбнулся царь, напирая на слова «наш» и «наши».
– Да мы, государь, нашего пороху и наших снарядов еще нисколечко не истратили, – отозвался Шереметев.
– Тугенек ты мозгами, Борис, – покачал головою государь, – не сегодня-завтра осиное гнездо будет наше, а в оном и все наше: и порох, и снаряды, и пушки... Обмозговал теперь мои слова?
– Да, государь, – улыбнулся и Шереметев, – теперь и моим старым мозгам стало вдомек.
– Так посылай скорей трубача с увещанием сдачи на аккорд.
Послали трубача.
Едва он подошел ко рву, отделявшему крепость от сферы осады, и затрубил, махая белым флагом, как канонада из крепости скоро умолкла и через ров был перекинут мост.
Скоро трубач скрылся за массивными воротами цитадели.
Нетерпеливо ждет государь возврата трубача. Ждет час, ждет два. Трубач точно в воду канул.
– Что они там? – волновался государь. – Писать, что ли, не умеют?
– Видят, государь, смерть неминучую, да не одну, а две, и не знают, государь, котору из двух избрать, – сказал Шереметев.
– Какие две смерти? – спросил Петр, гневно поглядывая на наглухо закрытые ворота цитадели, откуда, как из могилы, не доносилось ни звука.
– Как же, государь: коли ежели они сдадутся на наши аккорды и отворят крепость, то их ждет позорная гражданская смерть, может быть, на плахе. Ежели же они не примут наших аккордов, то отдадут себя на наш расстрел.
– Последнее, чаю, ближе, – согласился Петр.
– Видимо, государь, смерть неминучая; а кому ж не хочется оттянуть смертный час?
– Но мне опостылело оттягивать приговор рока, – решительно сказал государь. – Если они к шести часам не ответят согласием на наши аккорды, то я прикажу громить крепость без всякой пощады, камня на камне не оставлю.
То же нетерпение испытывали и пушкари, и «крот с кротятами».
– Что ж мы, братцы, даром рылись под землей словно каторжники!
– Не каторжники, а «кроты»: так батюшка-царь назвал нас, – говорили саперы.
Больше всего злились пушкари.
– Кажись, фитили сами просятся к затравкам.
– Да, брат, руки чешутся, а не моги.
– Да и денек выдался на славу.
День был ясный, тихий. Над крепостью кружились голуби, не предчувствуя, что скоро их гнезда с птенцами будет пожирать пламя от огненных шаров. Большие белые чайки, залетевшие в Неву с моря, носились над водой, оглашая воздух криком.
– А царевича не видать что-то? – заметил один из пушкарей.
– Да он у себя книжку читает.
– Поди, божественную?
– Да, царевич, сказывают, шибко охоч до божественного... В дедушку, знать, в «тишайшего» царя.
– «Тишайший»-то шибко кречетов любил. Я видел его на охоте, загляденье.
– Ну, нашему батюшке-царю, Петру Алексеевичу, не до кречетов: у него охота почище соколиной.
Но пушкарям не пришлось долее беседовать о соколиной охоте.
В шесть часов терпение государя истощилось...
20
Началась канонада.
Разом грянули двадцать двадцатичетырехдюймовых орудий и двенадцать мортир. Казалось, испуганная земля дрогнула от неожиданного грома, вырвавшегося и упавшего на землю не из облаков, а из недр этой самой земли.
Из крепости отвечали тем же, и, казалось, этот ответ был грознее и внушительнее того запроса, который был предъявлен к крепости: на двадцать орудий осаждавших из крепости почти восемьдесят орудий отвечали ответным огнем.
– Да у них, проклятых, вчетверо больше медных глоток, чем у нас, – говорили преображенцы, лихорадочно наблюдая за действиями артиллерии с той и другой стороны.
– Охрипнут... Вон уж к ним от нас залетел «красный петух».
Действительно, «красный петух» уже пел в крепости: там в разных местах вспыхнул пожар. Палевое ингерманландское небо окрасилось багровым заревом горевших зданий крепости, а беловатые и местами черные клубы дыма придавали величавой картине что-то зловещее. Страшным заревом окрасились и ближайшие сосновые боры, и черная флотилия осаждавших, запрудившая всю Неву, в которой отражались и багровое зарево пожара, и подвижные клубы дыма.
Всю ночь на 1 мая гром грохотал без перерыва.
Гигантский силуэт царя видели то в одном, то в другом месте, и в это мгновение огненные шары, казалось, еще с более сердитым шипением и свистом неслись в обреченную на гибель крепость.
Как тень следовал за ним Павлуша Ягужинский. Но если бы государь обратил внимание на своего любимца, то заметил бы на лице юноши какое-то смущение. Да, в душе юноши шла борьба долга и чувства. В этот роковой для России момент, когда перед глазами Ягужинского развертывались картины ада, юноша думал не о России, не о победе, даже не о своем божестве, которое олицетворялось для него в особе царя, он думал... о Мотреньке Кочубей, о том роскошном саде, где она рассказывала думу о трех братьях, бежавших из Азова, из тяжкой турецкой неволи... Чистый, прелестный образ девушки, почти еще девочки, носился перед ним в зареве пожара, в клубах дыма, в огненных шарах, летавших в крепость... Он вспомнил, как Мотренька, досказывая ему в саду конец думы о том, как брошенного в степи младшего брата, умершего от безводья, терзали волки, разнося по тернам да балкам обглоданные кости несчастного, как Мотренька вдруг зарыдала... А тут явился, точно подкрался, Мазепа и разрушил все видение...
– Чу! Никак, отбой! – послышалось Павлуше.