– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.
– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.
– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?
Петр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.
– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два...
Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!
– Наддай еще! Тряси!..
– Эх, государь, кабы в нем была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.
– Так думаешь, нет уже ее в нем?
– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.
Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся...
– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..
Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в еще больший ужас...
«Ее почерк... Господи!»
Листки выпали из его дрожащих рук.
«Сжечь все это... уничтожить...»
Он торопливо зажег свечу.
«Сожгу... жалеючи государя, сожгу... А того не жаль, его уже не откачать... И ее не жаль».
...Листки и то страшное – у самого пламени свечи.
«Нет, не смею жечь... Пусть будет воля Бога... А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».
И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то... страшное с розовыми листками... и все это запечатал малой царской печатью.
17
Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.
– Какой пароль на ночь? – спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.
– «Март», государь, – шепнул преображенец.
– Не «Март», а «Марта», – поправил его царь. Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил Ягужинского:
– Где бумаги Кенигсека, которые я велел тебе запечатать? И не ждал, не гадал, и вот стряслось горе. Какого человека потеряли! Эх, Кенигсек, Кенигсек!
Ягужинский побледнел. Царь заметил это.
– Что с тобой, Павел? – спросил он. – Ты нездоров?
– Нет, государь, я здоров, – с трудом произнес Павлуша.
– Простудился, может?
– Нету, государь.
– Но ты дрожишь. Может, я тебя замаял, утомил?
– Нету, государь, с тобой я никогда не утомляюсь.
– Не говори. Вон и Данилыч к ночи еле ноги таскал, а он не чета тебе, цыпленку. Так где бумаги Кенигсека?
– Вот, государь, – подал Павлуша страшный пакет.
– А, хорошо. А теперь ступай спать, отдохни... Завтра рано разбужу... Похороним Кенигсека и Лейма с Петелиным, да и за работу... Экое горе с этим Кенигсеком!.. Ну, ступай, Павлуша, ты на ногах не стоишь.
Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в свое отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.
И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.
«Спать хочет, видимо хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», – мысленно рассуждает с собой Павлуша.
Слышит, звякнула чарка о графин.
«Сейчас будет пить анисовку... Пьет... Вторая чарка»...
Слышится снова зевок...
«Ох, не уснет, не уснет».
Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило...
Зашуршала бумага...
– Ба! Аннушка! – слышит Павлуша. – Анна! Как она сюда попала к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у нее не видел этого портрета...
Голос царя какой-то странный, не его голос.
Ягужинского бьет лихорадка.
– А! Розовые листочки... Ее рука, ее почерк...