Но с этого дня колокол уже не звонил!
– Переставился, колоколушко мой!.. Помер, помер, родной мой батюшка… О-ох! – рыдал навзрыд вечевой звонарь, обнимая и целуя холодную медь…
Глава XXI
Увозят вечевой колокол и Марфу-посадницу
– Князь великий Иван Васильевич всея Русии, государь наш, тебе, своему богомольцу, владыке, и своей отчине, Великому Новгороду, глаголет так: «Ты наш богомолец, Феофил, со всем освященным собором и вся наша отчина, Великий Новгород, били челом нашей братьи о том, чтоб я пожаловал – смиловался и нелюбие сердца сложил. Я, князь великий, ради своей братьи жалую свою отчину и отлагаю нелюбие. Ты, богомолец наш архиепископ, и отчина наша написали грамоту, на чем-де били нам челом и целовали крест, ино пусть топерь все люди новгородские, моя отчина, целуют крест по той же грамоте и оказывают нам должное. А мы вас, свою отчину, и впредь хотим жаловать по вашему исправлению к нам».
Так говорил князь Иван Юрьич всему Новгороду от имени великого князя. Это было 15 января 1478 года. Он говорил на Софийском дворе – там, где когда-то мы видели весь Новгород при избрании владыки Феофила. С того времени прошло восемь лет, а как изменился с тех пор Новгород! Как редки стали толпы, слушавшие теперь московского оратора.
Они точно не понимали, что им говорилось: так дико звучали в их ушах слова – «смиловался», «нелюбие сердца сложил», «жаловать хотим»; так не согласовались эти слова с тем, что они видели, что пережили… «Где же Бог? – думали они. – Где правда?»
«А вон где Бог, вон где правда: у владыки Феофила в руках, на серебряном кресте… Вон где Бог – на кресте!.. Правда распята – вон где правда на земле – на кресте она, правда-то… И ручки и ножки гвоздями прибиты, да крепко-крепко ко кресту приколочены, чтоб и не сойти ей, правде-то, со креста… И ребрушки у правды-то, у Бога, прободены копием, до самого сердца прободены, за то, что любовию к бедным людям билось это сердце… Так вон где Бог!.. А мы ищем его… Вон Он – и святую головку на плечико склонил»… – в каком-то забытьи думал придблянин, глядя на распятие, которое сверкало в руках владыки.
– Целуйте слово и крест Спасителя нашего! – возгласил князь Иван Юрьич.
И все стали целовать книгу, что сохранила слова Спасителя, и крест, на котором Его распяли… Это присягали новому государю – уже не Господину Великому Новгороду.
Присяга шла по всем соборам, по всем церквам, во всех пяти концах. Бояре, бывшие посадники, тысяцкие, житые и бывшие власти Новгорода приводились к присяге на Софийской стороне московскими боярами, а на торговой стороне – детьми боярскими и дьяками.
По церквам, площадям и улицам слышался плач. Новгородцы целовались и прощались друг с другом, знакомые и незнакомые, друзья и недруги, кланяясь один другому в землю словно в Прощеный день.
Видя слезы старших, по всему Новгороду плакали дети, отыскивая матерей и отцов, которых гнали к присяге. Слышался лай и вой собак, которые на лицах людей читали что-то недоброе. Ревел некормленый скот, которого давно и кормить было нечем.
Многие спешили на могилы отцов, чтобы проститься с ними и с новгородскою волею.
Слепой Тихик, ходя по улицам, продолжал петь «со святыми упокой». Во всех церквах шел перезвон как по покойнике. Это заметили москвичи и не велели звонить. Тогда общий плач стал еще слышнее и раздирательнее. Павша Полинарьин, бывший жених Остромиры, пригнанный в церковь для присяги вместе с прочими, не хотел целовать креста.
– Целуй слово и крест Спасителя нашего, – напомнил ему Бородатый.
– Мне нечем целовать, – отвечал Павша.
– Как нечем, малый?
– Видишь – мои губы ворон склевал.
– Ну, приложись так.
– Я не пес, чтобы Христа зубами тыкать.
– Так я те в зубы-те крестом!
И Бородатый действительно ударил Павшу в зубы крестом, но получил такой сдачи, что сам потерял три зуба. Павшу взяли «за приставы» – и его белые зубы вместе с челюстями и черепом сгнили потом где-то далеко в «низовской земле», за Окою…
У Ярославова дворища, на вечевой площади, собрались последние вечники, чтобы проститься с колоколом. Но москвичи не пустили их на колокольню: они сами туда отправились снимать колокол.
Старик звонарь заперся было на своей башне, но москвичи выломали дверь и взошли на башню. Звонарь встретил их с оружием в руках – с старым, заржавленным бердышом, которым он в блаженное время лучину себе щепал по зимам; но бердыш у него отняли и сбросили с колокольни, а самого хотели связать. Старик с плачем бросился им в ноги.
– Батюшки! Родимые! Дайте простица с колоколушком! Родимые, не погубите! – вопил он так горько и беспомощно, что москвичи сжалились над стариком.
– Ну, прощайся, старина… Али он тебе сыном был?
– Батюшки! Голубчики! Сыночек он мне… Отец родной… кормилец мой! – бессвязно бормотал старик.
Он обхватил колокол руками, колотился об него головою, целовал, плакал, приговаривая:
– Прощай, колоколушко! Прощай, сыночек, золото мое – серебро!.. О-о!
– Полно, старина, будет тебе плакатца-то!.. Ишь, словно с жаной цалуетця… – Старика оттащили от колокола и стали снимать новгородскую вековую святыню. Колокол, казалось, стонал, но так глухо, точно в самом деле умирал.
Старик как помешанный бегал то к тому, то к другому, ломая руки.
– Батюшки! Голубчики! Легче! Не ушибите вы ево, не уроните! Для Бога прошу – легче!.. Не так… не так, кормильцы!.. За ушко-то легче, не отломите! Ох, язычок-от не надо… не надо трогать… легче! Не зашибите… Бочком… бочком ево, золото мое червонное…
Встревоженный вознею на колокольне, ворон заметался и закаркал над самыми головами москвичей, задевая их крыльями.
– Кой черт! Откудова он взялся!.. Ах, аспид! – удивлялись москвичи.
– Чур… чур!.. Ах ты, дьявол!
Крик ворона, казалось, усилил отчаянье старика. Он всплеснул руками:
– Воронушко! Миленькой! Смотри… Смотри! Берут ево, берут колоколец наш… Господи! Что ж это будет…
С площади смотрели новгородцы и горько качали головами.
– Эх! Христа со креста сымают – и греха на них нетути… Жиды, сущии жиды!..
Когда колокол спускали с колокольни, он раза два прозвонил.
– Заговорил, заговорил колоколушко! – кричал старик, сбегая с помоста. – Прощаетца с Новгородом… О-ох!
Площадь уже была полна народом, но ее, для порядка, стеной окружали московские и татарские конники. Тут же, под колокольней, стояли уже сани-дровни, которые должны были везти колокол в московский стан.
– Заговорил, батюшка!.. Заплакал колоколец!.. Прощаетца с детушками!
Стоны и вопли новгородцев, смотревших, как тихо, качаясь и вздрагивая, спускалась вниз их древняя святыня, заглушили последние, «незаконные» удары колокола, глашатая утраченной ими воли.
– Прощай, прощай, наш вечной колокол! – раздавались голоса, – Прощай, родимый! Прощай, наша волюшка!
Опускаясь все ниже и ниже, колокол стал прямо на сани. Толпа бросилась было прощаться с ним, но конники всех отпирали от саней. Не отгоняли одного звонаря – так он был жалок. Даже один татарский конник, видя, как старик, голося и причитая, бегал вокруг саней и то соломки под бока колокола подсовывал, «чтоб ему помягче было», то вытирал его полой своего зипунишка, сжалился над стариной.
– Зачим, бачка, плакал? Он и на Москву зыванить будет – ай-ай хорошо!
Сани тронулись, сопровождаемые отрядом конников. На облучке саней сидел знакомый уже нам татарин Ахметка, тот самый, что в Русе рубил головы Димитрию Борецкому с товарищами, и правил лошадьми. Звонарь еле успевал за своим колоколом.
За санями же, по сторонам, шли толпы новгородцев. Многие из них также плакали, особенно бабы, а когда сани равнялись с чьим-либо домом, то все выбегали за ворота, снимали шапки, кланялись и крестились, точно бы мимо них провозили покойника.