– Так как же?
– Есть в стене место такое, проломное: с этой стороны его распознать нельзя, а я укажу.
– А дале что?
– Выломать камни, там не велика сила надобет.
– Ну, и что ж?
– В ночь выломаем, вот нам и ворота.
– И войдем?
– Ночью и войдем...
– Cонных, что щенят, заберем, лядиных детей! – Не вытерпел Кирша, брякнул радостно. Не вытерпел и Каргас: выскочил из-за сундука и ну радостно и неистово лаять то на воеводу, то на Киршу, то на сухого стрельца с серьгой и даже на незнакомого чернеца.
– Цыц, анафема! Цыц, клятой! Вот взбесился! – кричал воевода; но пес уж и его не слушал: он по глазам видел, что воевода рад, и неистово выражал свой собачий восторг.
* * *
Кирша радостно потирал руки и ржал, глядя на Каргаску. Воевода шагал по палатке, отбиваясь от собаки, которая лезла целоваться. Феклис самодовольно, со злым выражением в красивых глазах, улыбался, навивая клок бороды на палец.
– И ты как перед Богом говоришь? – уставился воевода на чернеца.
– Как перед Богом!
– И укажешь место?
– За тем пришел, свою голову принес под осудареву плаху.
– И не величкой силой проломаем?
– Плевошное это дело будет.
– Ну, добро! И за то великий государь, его царское пресветлое величество, пожалует тебя таким жалованьем, какова у тебя и на уме нет.
Чернец поклонился, чтобы скрыть блеск глаз, говоривший о чем-то ином, только не о государевом великом жалованье.
– Что ж ты стоишь вороной! – вскинулся воевода на Киршу.
Кирша оторопел. Каргас тоже накинулся на него с лаем: воевода-де лает, так и мне следует.
– Беги живой ногой, веди попа с крестом и Евангелием, – пояснил воевода.
– Мигом, воевода! – икнул Кирша.
– Живо!
Каргаска с лаем кинулся за посланцем, и долго его радостный лай раздавался вдоль сонного берега моря, посыпаемого снегом.
XVI. ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ «СОЛОВЕЦКОГО СИДЕНИЯ»
– Мама! Ты слышишь?
– Что, дитятко?
– Слушай, а? Кто-то плачет.
– Что ты, глупая, кому теперь плакать?
– Ох, мама! Мне страшно: я слышу, как кто-то плачет.
– Да это ветер в трубе, ноли не слышишь?.. А ты перекрестись, прочти молитву Исусову и спи.
Оленушка крестится, придерживая левой рукой рубашку, шепчет молитву и снова опускает свою растрепанную, со спутавшеюся косою голову на белую подушку. Тихо в келье. На дворе слышна вьюга. Сон так и клонит, тяжелит веки и туманит... Неупокоиха ровно посапывает...
– Мама! А мама!
– Ох, Господи Исусе! Ты что опять?
– Мне не спится... У меня, мама, мысли...
– Какие у тебя, у глупой, мысли! Ноне не каталась на салазках, пурга, ну и не спится.
– Завтра покатаюсь, с Иринеюшкой... А мои салазки лучше его...
– Не в пример лучше... Ну, спи, дитятко.
– А в Архангельском, мама, что теперь?
– Что, глупая! Спят.
– Батя спит?
– Нет, на салазках катается.
Оленушка смеется... Опять тихо, только вьюга завывает в трубе и под окном... Лампадка как будто вздрагивает... По стене словно тени какие ползут... слышен ровный сап... Где-то сверчок засверестит и смолкнет... Жутко Оленушке, нейдет сон, все что-то слышится в порываньях ветра за окном...
– Мама! Кто это стучит?
– Асинька? Ты все не спишь?
– А ты слушай, мама.
– Что мне слушать-ту? Тебя, дуру?
– Нету, мама, там стучит, слышишь?