– Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руси самодержец и многих государств государь и обладатель! Запорожского гетмана Ивана Брюховецкого посланцы, Герасим Яковлев с товарищи, вам, великому государю, челом ударили и на вашем государском жалованье челом бьют.
Посланцы снова ударили челом.
– Герасим! Павел! – снова возгласил дьяк, обращаясь уже к посланцам. – Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руси самодержец и многих государств государь и обладатель, жалует вас своим государским жалованьем: тебе, Герасиму, отлас гладкой, камка, сукно лундыш, два сорока соболей да денег тридцать рублев.
Герасим ударил челом на государском жалованье и поправил оселедец, который, словно девичья коса, перевесился с бритой головы на крутой лоб запорожца.
– А тебе, Павлу, – продолжал дьяк, обращаясь к Павлу Абраменку, товарищу Герасима, – тебе отлас, сукно лундыш, сорок соболей да денег двадцать рублев.
И Абраменко ударил челом.
– А вас, запорожских казаков (это дьяк говорил уже остальным трем запорожцам, стоявшим позади посланцев), и твоих посланных людей (это опять к Герасиму) царское величие жалует своим государским жалованьем от казны.
И остальные ударили челом.
Царь, сидевший до этого времени неподвижно в своем золотом одеянии, словно икона в золотой ризе, повернул лицо к Алмазу Иванову и тихо проговорил:
– Сказывай наше государское слово.
И дьяк возгласил заранее приготовленную и одобренную царем и боярами речь:
– Герасим! Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руси самодержец и многих государств государь и обладатель, велел вам сказати: приезжали к нам, великому государю, к нашему царскому величеству, по присылке гетмана Ивана Брюховецкого и всего войска Запорожского с листом. И мы, великий государь, тот лист выслушали, и гетмана Ивана Брюховецкого и все войско Запорожское, за их службу, что о нашей царского величества милости ищут, жалуем, милостиво похваляем и, пожаловав вас нашим царского величества жалованьем, велели отпустить к гетману и ко всему войску Запорожскому нашу царского величества грамоту. Да к гетману ж и ко всему войску Запорожскому посылаем нашего царского величества ближнего стольника Родиона Матвеевича Стрешнева да дьяка Маргемьяна Бредихина. И как вы будете у гетмана, у Ивана Брюховецкого, и у всего войска Запорожского, и вы ему, гетману, и всему войску Запорожскому нашу царского величества милость и жалованье расскажите.
Проговорив это, Алмаз Иванов, по знаку царя, приблизился к Тишайшему и взял из рук его грамоту и тут же передал ее главному гетманскому посланцу, который, почтительно поцеловав ее и печать на ней, бережно уложил в свою объемистую шапку.
Затем дьяк, опять-таки по знаку царя, обратился снова к послам:
– Герасим! Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руси самодержец и многих государств государь и обладатель, жалует вас, посланцев гетмана и всего войска Запорожского, к руке.
«Гарасько-бугай», как его дразнили на Запорожье товарищи за его воловью шею и за такое же воловье здоровье, тихо, но грузно ступая по полу своими желтыми сафьянными сапожищами с серебряными острогами, приблизился к ступеням, которые вели к государеву сиденью, осторожно поставил ногу на первую ступень, как бы боясь, что она не выдержит воловьего груза, потом на вторую и, перегнувшись всем своим массивным корпусом, бережно приложился к белой, пухлой, «як у матушки-игуменьи» (подумал он про себя), выхоленной царской руке, словно к плащанице. За ним приложились и остальные посланцы. Только последний из них, Михайло Брейко, поцеловав царскую руку и почтительно пятясь назад, оступился на ступеньке и грузно повалился на пол у подножия государского сиденья.
– Оце лихо! Николи с коня не падав, а тут, бач, упав! – невольно вырвалось у него.
Наивность запорожца рассмешила Тишайшего, а за ним рассмеялась и вся столовая изба.
Молодец, однако, скоро оправился и стал на свое место, а дьяк Алмаз снова выступил с отпускной речью.
– Герасим! – возгласил он. – Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руси самодержец и многих государств государь и обладатель, жалует вас своим государским жалованьем, вместо стола корм.
Посланцы в последний раз ударили челом на государево жалованье, на корму и удалились.
– Какие молодцы! – весело сказал Алексей Михайлович, когда за казаками затворилась дверь. – С таким народом любо жить в братской приязни и любительстве.
В это время из-за широких боярских спин, с задней скамьи, поднимается стройный молодой человек и выступает на середину избы. Одежда на нем была богатая, изысканная, какую носила тогда золотая молодежь. Из-под кафтана темно-малинового бархата ярко выделялся зипун из белого атласа с рукавами из серебряной объяри; к вороту зипуна пристегнута была высокая, шитая, разукрашенная жемчугом и драгоценными камнями «обнизь», род стоячего воротника. Кафтан, скорее кафтанец, на нем был такой же щегольской: запястья у рукавов кафтанца были вышиты золотом, по которому сверкали крупные зерна жемчуга, а разрез спереди кафтана и подол оторочены были золотою узкою тесьмою с серебряным кружевом; шелковые шнуры с кистями и массивные пуговицы с изумрудами делали кафтанец еще наряднее.
При виде нарядного молодого человека Алексей Михайлович приветливо улыбнулся. Тот истово ударил челом, по-божески: поклонился до земли и коснулся лбом пола.
– А, это ты, Иван Воин, – приветствовал его государь.
Молодой человек поднялся с полу и откинул назад курчавые волосы. Лицо его рдело от смущения, хотя он и ответил улыбкой на улыбку царя.
– На отпуск пришел? – спросил последний.
– На отпуск, великий государь, – был ответ.
Алексей Михайлович обратился к Алмазу Иванову:
– Все готово к отъезду?
– Все, великий государь, – отвечал дьяк, – все в Посольском приказе.
– И грамоты к послам, и наша царская казна?
– Все, великий государь, как ты указал и бояре приговорили.
– Хорошо. Поезжайте же. – Алексей Михайлович обратился к молодому человеку: – Поезжай с Богом да кланяйся от меня отцу. Простись со мной и ступай с Богом.
Молодой человек поднялся к царскому сиденью и горячо поцеловал государеву руку. Алексей Михайлович поцеловал его в голову, как родного сына.
– Учись у отца служить нам, великому государю, – сказал он в заключение.
Молодой человек вышел из столовой избы, весь взволнованный.
II. А соловей-то заливается!..
Вечером того же дня, с которого началось наше повествование, по одному из глухих проулков, выходивших к Арбату, осторожно пробиралась закутанная в теплый охабень высокая фигура мужчины. Легкая соболевая шапочка так была низко надвинута к самым бровям и ворот охабня так поднят и с затылка, и выше подбородка, что лицо незнакомца трудно было разглядеть. По всему видно было, что он старался быть незамеченным и неузнанным. По временам он осторожно оглядывался, не видать ли кого-либо сзади. Но переулок, скорее проулок, был слишком глух, чтоб по нему могли часто попадаться пешеходы, особливо же в такой поздний час, когда Москва собиралась спать или уже спала.
Но северные весенние ночи – предательские ночи. Они не для тайных похождений: ни для воров, ни для влюбленных. Впрочем, глядя на нашего незнакомца, смело можно было сказать, что это не вор, а скорее политический заговорщик или влюбленный.
По обеим сторонам проулка, по которому пробирался таинственный незнакомец, тянулись высокие каменные заборы, с прорезями наверху, оканчивавшиеся у Арбата и загибавшиеся один вправо, другой – влево. И тот и другой забор составляли ограды двух боярских домов, выходивших на Арбат. При обоих домах имелись тенистые сады, поросшие липами, кленами, березами и высокими рябинами, только на днях начавшими покрываться молодою яркою листвою. Из-за высокой ограды сада, тянувшегося с правой стороны, по которой пробирался ночной гость, неслись переливчатые трели соловья. Незнакомец вдруг остановился и стал прислушиваться. Но не трели соловья заставили его остановиться: до его слуха донесся через ограду тихий серебристый женский смех.
– Это она, – беззвучно прошептал незнакомец, – видно, что ничего не знает.
Он сделал несколько шагов вперед и очутился у едва заметной калитки, проделанной в ограде правого сада. Он еще раз остановился и прислушался. Из-за ограды слышно было два голоса.
– Только с мамушкой… Господи, благослови!
Тихо-тихо щелкнул ключ в замочной скважине, и калитка беззвучно отворилась, а потом так же беззвучно закрылась. Незнакомец исчез. Он был уже в боярском саду.
Русские женщины, особенно жены и дочери бояр XVI и XVII веков, жили затворницами. Они знали только терем да церковь. Ни жизни, ни людей они не знали. Но люди везде и всегда люди, подчиненные законам природы. А природа вложила в них врожденное, роковое чувство любви. Любили люди и в XVII веке, как они любят в XIX и будут любить в XX и даже в двухсотом столетии. А любовь, это божественное чувство, всемогуща: перед нею бессильны и уединенные терема, и «свейские замки», считавшиеся тогда самыми крепкими, и высокие ограды, и даже монастырские стены.
А если люди любят, а любовь – божественная тайна, то они и видятся тайно, находят возможность свиданий, несмотря ни на какие грозные препятствия.
Недаром юная Ксения Годунова[1 - Димитрий Самозванец, прибывший в Москву, по народным преданиям, сначала держал Ксению Годунову (дочь царя Бориса Годунова) при своем дворе, а потом, по настоянию Марины Мнишек, отослал ее в Белозерский монастырь. Еще при жизни Ксении в народе пелись приписываемые ей песни, которые записал англичанин Ричард Джеймс (1619 г.) и в которых она оплакивала отца и свои семейные несчастья.], заключенная в царском терему и ожидавшая пострижения в черницы, плакалась на свою горькую долю:
Ино мне постритчися не хочет.
Чернеческого чина не сдержати,
Отворити будет темна келья –
На добрых молодцов посмотрити…