– А где взяв?
– У Паволочи дали… У того козака найшли за скринею, де московський пип ночував… Може, воно яке там, Бог его знает, що воно надряпано… Може, й песа там наколупано…
И Палий, развернув бумагу, прочел:
– «А в Хвастове по земляному валу ворота частые, а во всяких воротах копаны ямы да солома настлана в ямы, там палиевщина лежит, человек по двадцати по тридцати, голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело; а в воротах из сел проехать нельзя ни с чем, все рвут, что собаки: дрова, солому, сено, с чем ни поезжай…»
– Бреше гаспидив москаль, – не утерпел казак, – бреше сучiй сын…
Палий улыбнулся.
– Себ то ты попа так, Охриме?
Охрим смутился, но не растерялся…
– Ох, лишечко… Хиба ж се пип пише?
– Пип, Охриме.
– Так окрим его священства… А все же бреше..
– «А когда мы приехали в Паволочь, – продолжал читать Палий, – и стали на площади, так нас обступили, как есть около медведя, все козаки-палиевщина: и все голутьба беспорточная, а на ином и клока рубахи нет, страшные зело, черны, что арапы, и лихи, что собаки, из рук рвут. Они на нас стоя дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы отроду не видали; у нас на Москве и на Петровском кружале не скоро сыщешь такого хоть одного…»
– А то ж! Воно трохи й правда, – заметил старик, кончив читать и догадавшись, что это, вероятно, листок из дневника или путевых заметок отца Иоанна, оброненный в Паволочи.
Как бы то ни было, но листок этот заставил задуматься старика. По листку Палий мог судить, какие вести и в каком виде доходят о нем до Москвы, до бояр и до царя, и насколько эти вести отвечают его задушевным, глубоко таимым от всех планам… Вести не лестные: они могут только бросить тень на то, что всю жизнь лелеял Палий в своей казацкой душе, а теперь уже светилось вдали не то путеводною звездою, не то погребальным факелом… Ведь могила-то уж не за горами…
– Спасиби, Охриме… Приходь сгодя, дило буде, – сказал старик и, поникнув седой головой, снова направился к дому, бормоча: – Бидна Украина… коли-то твое сонечко встане?..
Солнце действительно вставало, но не то, которого искали старые очи Палия Семена.
VII
Много было в то время работы Палию, и было о чем подумать; и молодому черепу так впору бы лопнуть от дум беспокойных, от тяжкой неизвестности, которая тяготела над Правобережной Украиной, которую старые, но еще мощные руки Палия буквально вынули из могилы, как о том пророчествовал Юрий Крижанич… Не хочет брать Палия с его воскресшею Украиною под свою высокую руку московский царь, да и как ему взять его и всю его буйную Палиевщину под свою руку, когда он шибко задрал шведского короля, отнял у него ключ к морю Варяжскому, и сердить Польшу не приходится. А взять Палия – значит рассердить Польшу, потому: Палий-де полковник в подданстве состоит у польского короля, союзника царского, да вся Правобережная Украйна, вся Палиевщина – польская земля… То-то польская! Разодрали бедную Украйну по живому телу надвое: одну половину Москва взяла, другую, Правобережную, дали польским собакам на съеденье… Так не быть же этому! Старый Палий все собачьи зубы переломает у ляхов, а не даст им Украйны! Вон сколько воды в Днепре, что бежит к морю мимо Киева: то кровь да слезы украинские, а не вода… Как же отдать все это ляхам? Пускай лучше уж с мертвого сымут сорочку, когда Палий умрет, а Украйну он не отдаст ляхам… Не Иуда он, чтобы продать Христа; да и Иуда и тот удавился… А то царь пишет, покорись ляхам, отдай им мать родную на поругу… Царю хорошо: он там у самого моря новый город строить начал, это он свечечку затеплил там в память пращура своего, Александра Невского… А Палию велит загасить свечу, что он затеплил над могилой Украйны… Не бывать этому! Лоб расшибут поляки об стены Белой Церкви, что укрепил Палий. Не видать им как своих панских ушей ни Богуслава, ни Корсуна, ни всей Хвастовщины, ни Полесья, ни Побережья, все это Палиево; умрет, так Богу завещает свою отчину – Украйну, а не панам на прогул, да на пропляс, да на венгржин, да на мазура…
А и поп этот московский, отец Иван Лукьянов, подозрителен. И туда из Москвы ехал, в Царьград, так все высматривал да вынюхивал и назад теперь с караваном торговых московских людей шел, так тоже до всего докапывался. Уж не подослан ли кем?..
Вот уж и солнце высоконько взошло. Казак Охрим, что приехал из Паволочи, успел соснуть и идет к батьку-полковнику. Палий сидит на рундуке, в холодку, под навесом своего дома, и завтракает: на белой скатерти, постланной на небольшом дубовом столе, стоит сковорода с шипящею яичницею; тут же на столе белая «паляниця», хлеб, огромный каравай, с воткнутым в него ножом; тут же и «пляшка» с «горилкою-оковитою» и серебряная с ручкою чара. Палий ест шипящую яичницу, прямо со сковороды, круглою деревянною ложкою… Тут же и собаки облизываются…
– Що, Охриме, выспався? – спрашивает старик, завидев казака.
– Выспався, батьку.
– А снидав?
– Снидав.
– А оциеи не цилював? – указывает Палий на бутыль с водкой.
– Зачепив трохи, батьку, – улыбается Охрим.
– А ну, зачепи ще. – И Палий наливает чару.
Охрим бережно, словно Чашу с Дарами, берет чару в правую руку, потом передает ее левой, широко крестится, снова берет чару в правую руку и опрокидывает ее под усы, словно в пропасть…
– На здоровьячко, – говорит Палий, утирая рушником губы.
– Нехай вас Бог милуе, батьку, – отвечает Охрим, ставя чару на стол.
– Теперь побалакаемо… Що там у вас у Паволочи?
– Спасибо Богови, усе горазд.
– Козаки не скучают?
– Скучают, батьку… На долонях, кажуть, шерсть пророста…
– Оттакои! Як на долонях шерсть пророста?
– Давно, кажуть, ляхив не били, тим и пророста!
– Эч, вражи дити… А що пани моя стара?
– Пани матка здоровеньки, кланяются.
– А московського попа бачила?
– Бачили… вони ж его й привитали и обидом частували.
– А купци московськи, що з им були?
– И их пани матка частували… Не нахваляться москали. – «От, – кажуть, – так полковниця! Вона, – кажуть, – и цилым полком управит, хочь на войну, так поведе…»
– О! Вона баба-козак у меня, – улыбаясь и моргая сивым усом, говорит Палий.
– Та козак же ж, батьку…
– Козак-то козак, тилько чуб не так…
И Охрим осклабляется на эту остроту старого полковника.
– Москали казали, що пани матка у нас така, як он у их Москви була царевна Сохвия, козырь-дивка…
– Эге! Козырь-дивка… Высоко литала, тильки царь ий крыла прибуркав.
Разговор шел о второй жене Палия, на которой он женился уже в Хвастовщине, когда начал превращать «руину» в цветущую Украйну. Палииха была женщина умная, энергичная, как раз под пару неугомонному старику, этому Иисусу Навину[31 - Иисус Навин – преемник Моисея, приведший народ Израиля в Землю обетованную.] Заднепровской Украйны, который на время остановил солнце Западной Малороссии, склонявшееся к закату и погружавшееся в мутные воды Речи Посполитой. В отсутствие мужа, который был в беспрестанных разъездах, то воюя с поляками и татарами, то сооружая крепости, Палииха брала правление полком и землею в свои умелые руки, и из этих рук ничто не вываливалось: она отдавала приказы казацким старшинам, выслушивала их доклады, держала суд и расправу, принимала посланцев со всех мест – из Киева, из Батурина, от польской шляхты. По всей Правобережной и частью по Левобережной Украине раздавалось имя «пани матки», «Палиихи», почти столь же громко, как имена Палия и Мазепы.
Историческая судьба украинской женщины и женщины московской, великорусской, представляет собою явления, далеко не похожие одно на другое. На жизнь московской женщины, особенно боярыни и боярышни, а равно жен и дочерей всех «лучших», по тогдашнему выражению, «людей», татарщина наложила вековую печать тюремности и замкнутости, печать, которую пробовали было сорвать с этой отатаренной жизни первые вольнодумки Русской земли – мать царя Петра Первого и сестра его, царица Наталья Кирилловна Нарышкина и царевна Софья, но не осилили и которую уже сорвал сам Петр вместе с кусками живого русского мяса и с переломом ребер и голеней Русской земли. Московская женщина ничего не знала и не видала, кроме терема и церкви. Эта тюремная жизнь скрашивалась только возможностью от утра до ночи, не разгибая спины, сидеть над нехитрыми рукодельями, шить и вышивать пелены, ризы да воздухи для церквей и попов, кроить и строчить для себя кики, да повойники, да душегрейки да иногда пропеть грустную песню о том —