Не спится и старому Палию в эту жаркую ночь, как не спится Мотреньке… Мотреньке не дают спать молодые грезы; беспокойное сердце колотится под горячею от жаркого тела сорочкою, а Палию не дают спать старые думы…
O! Многое думается этой сивой, почти столетней голове казацкого батька… Вон каким пышным цветом цветет «руина», некогда представлявшая обширное разрытое кладбище, усеянное сухими костями казацкими. Вот бы теперь прийти сюда тому старцу словенскому, Юрию, который благословлял эту степь своею старою дрожащею рукою, да поглядеть на нее да поплакать от радости…
И усталые от бессонницы очи Палия плачут теплыми, хорошими слезами.
Нет, не прийти уж, верно, старцу Юрию, где прийти! В могиле, поди, отдыхают его святые, нывшие за словенский род старые кости…
Тихо кругом, сонно… Палий выходит из своего дома, что в Белой Церкви, садится на рундучке и думает, думает, думает… Что за тихая ночь! Темное небо усеяно звездами, много их, как много казаков на всей этой степи, по всей Хвастовщине и по Полесью… Вот уж сколько лет, словно пчелы за маткою, летят в Хвастовщину казаки и голота со всех концов, все до Палия, до батька казацкого… И запорожцы чубатые идут «погуляти», и волохи черномазые целыми поселками валят в Хвастовщину, и подоляне идут сюда же, и Червонная Русь, и Волынь, все бредет в царство батька козацкого, Палия Семена Ивановича… Мазепинцы, левобережные, словно саранча, летят сюда же, и нету им удержу, не устеречь их караулам Мазепиным… И лютует на Палия старый, лукавый Мазепа. Да и как не лютовать ему! Сам видит, что у Палия житье людям привольнее, чем у него, в гетманщине… А сам и виноват же… Лядским ладоном прокурен Мазепа Иван Степанович, ляхом смердит от всего духа мазепинского, так и остался старым королевским пахолком, что блюда лизал в королевских передних, да и всех молодых, знатных казацких сынов в пахолков перевернуть хочет… Где ж тут, у чертовой матери, хотеть, чтоб казаки его любили! Вон он, старый пахолок[26 - Пахолок – слуга.], панство на Украйне расплодить хочет, мало польское панство залило сала на шкуру народу украинскому! «До живых печенок» дошло это панство! А он и свое, казацкое панство на поругу народу разводит…
А эти ляшки-панки, словно осы в улей с медом, забрались в Украйну, да так и гудут около Мазепы в охотницких, да компанейских, да сердюцких полках… Так и этого мало, надо своих трутней в улей напускать… Ну и напустил бунчуковых товарищей[27 - Бунчуковый товарищ – почетный войсковой старшина при гетмане в роли его адъютанта.], землю у поспольства отнял, панщину завел вражий сын, да еще на старого Палия лютует… То-то! Засел в свой Батурин, окопался, как в чужой земле, и носу показать без сердюков да московских стрельцов не смеет… Пропадет за ним милая Украйна!
Вон недавно проезжал через Хвастов к святым местам поп московский, отец Иоанн, по отчеству Лукьянов[28 - Иоанн Лукьянов – старец Леонтий, московский священник-старообрядец. В 1701–1702 гг. совершил паломничество в Иерусалим, оставил «хождение» под названием «Путешествие в Святую землю».], так говорил «не абы яке» про Мазепу…
– Крипко сидит там гетман? – спрашивал попа Палий.
– Да крепок-то он только стрельцами, и он, и Батурин его, на караулах все москали стоят, целый полк стрельцов живет в Батурине. Анненков полк с Арбату…
– А народ, поспольство?
– Яко собака перед горячею кочергою… Коли б не стрельцы, то б хохлы его давно уходили, что медведя в берлоге, только стрельцов и боятся, а он без них не ступит и шибко жалует их, все им корм, да корм, да пития всякие…
Недаром сегодня Палий, проходя по рынку, слыхал, как старый запорожец «на бандури выгравав та словами промовляв»:
Хочь у нашего Семена Палия и не велике вийсько охотнее,
Тилько одна сотня, да и та голая.
Без сорочок и штанив, тилько с очкурами.
А буде та сотня голая,
Буде та сотня бесштанняя,
Буде паньскую тысячу убраную,
Аксамитом[29 - Аксамит – драгоценная ткань с золотыми и серебряными нитями в основе, плотная и ворсистая, как бархат Рытый аксамит – с тисненым узором.] крытую,
Шовками пошитую —
Буде мов череду гнати,
У пень рубати,
Буде великим панам великий страх завдавати…
А казаки да голота слушают да смеются, так и «регочут» на весь рынок… «Добре! Добре, брате, граешь, правду промовляешь!..»
И радостью искрятся старые очи Палия при этом воспоминании… Доброе что-то проходит по его ветхому, такому же, как и в детстве, кроткому лицу…
– Добри в мене дитки-козаки… Хочь голи, та весели…
Да и поп этот московский, отец Иоанн Лукьянов, что от святых мест ехал на Белую Церковь, «таке чудне попиня»… Турки, что провожали его с купцами по степи, боятся, говорит попик, Палия…
– Мы б вас с радостью и до Киева проводили, говорят, да боимся Палия вашего: он нас не выпустит вон от себя, тут-де и побьет…
– Чудни турки…
– То-то чудны… У нас, говорят, про Палия страшно грозная слава…
– Овва-бо! Яка вже там гризна!
– Еще бы! Мы, говорят, никого так не боимся, как Палия… Нам-де и самим зело хочется его посмотреть образ, каков-де он?
И доброе лицо старика светится детски-старческою улыбкою.
– Образ… у мене образ… От дурни!
И старик, сойдя с рундучка, тихо побрел через обширный двор к леваде, усаженной вербами. Начинало светать, но вербы со своими густыми, низко опустившимися ветвями казались еще совсем темными, и только в просветах между ними виднелось небо, розовые краски которого обещали прелестное утро. Две собаки, которые спали, разметавшись среди двора, словно бы уверенные, что не их дело лаять, когда не на кого, увидав хозяина, поднялись с земли и, точно по заказу, замахали хвостами, как бы говоря: «Ну вот соснули и мы маленько, а теперь за дело…»
– То-то, выспались, сучи дити, – ласково бормочет старик, – знаете, що я, старый собака, не сплю…
У конюшни, распластавшись на соломе, спят хлопцы, которые всю ночь гуляли «на улице» и напролет всю ночь горланили то «Гриця», то «Ой сон, мати», то «Гоп, мои гречаники»…
– Эх, вражи сыны, набигались за ничь за дивчатами, – продолжает ласково ворчать старик.
А там кони, узнав хозяина, повысовывали морды в открытые двери конюшни и ржут весело…
– Що, дитки, пизнали старого? – обращается он к коням…
А вот и утро, совсем светло становится… Вдоль левады ко двору приближается конный казак и, узнав батька Палия, осаживает лошадь…
– Здоров, Охриме, – ласково говорит Палий.
– Бувайте здорови, батьку, – отвечает казак, снимая шапку.
– Звидки?
– Та з Киива ж, московського попа проводили.
– Отца Иоанна?
– Его ж.
– Добре.
Казак что-то мнется, копаясь в шапке. Вынув из шапки хустку[30 - Хустка – платок.], он достает из нее что-то тщательно завернутое.
– Що в тебе у шапци там, киивський бублик, чи що? – улыбаясь, спрашивает Палий.
– Ни, батьку, не бублик.
– Так, може, гарна цяця?
– Ни, батьку… Ось де воно гаспидьске, – радостно сказал казак, вынув из платка какую-то бумагу и подавая ее Палию.
– Що це таке? – спрашивает этот последний.
– А Бог его знае, що воно таке е… писано щось…