За ними виднеется кругленькая фигурка и живое, с добрыми глазами лицо веселого доктора. И на его добром лице легкая дума и еще что-то новое. Он тоже о чем-то вспоминает...
Обряд отпевания кончен, и слышится только под стон всех московских церквей надгробное слово, которое не все слушают, занятые своими мыслями, может быть, своими надгробными словами.
– Видя вас, печальные слушатели, – возглашает оратор, – с особенным сердец соболезнованием гробу сему предстоящих и сам сострадая, что к утешению вашему сказать теперь могу я, несчастный проповедник! О, времена! О, нравы! О, жизнь человеческая, океан перемен неизмеримый!
А слушатели то слушают и сострадают, то задумываются о себе...
Но внимание слушателей неожиданно привлекает звон кандалов где-то тут вблизи. Это ведут кого-то сюда. Толпы раздвигаются, а кандалы звякают все ближе и ближе, да звякают так отчетливо по душе и по сердцу, что этого звяканья не может заглушить протяжный, стонущий звон всех московских колоколов.
Это ведут колодников в цепях, проститься с тем, кого они убили в своем темном неведении. Но как они все изменились! Вон впереди всех гремит лошадиными железными путами Савелий Бяков. Куда девалась его длинная седая коса? Вместо нее – белая как лунь, гладко обстриженная голова. Остался один его гигантский рост, да и то видна уже старческая сгорбленность. За ним в кандалах Васька-дворовый, что еще не так, казалось бы, давно вприсядку плясал, идя на приступ к Кремлю, и он постарел. И Илюша-чудовидец сгорбился, погромыхивая железом.
Тут же гремит кандалами и рыжий с красными бровями солдат. Как мало теперь напоминает он того, который, подсмеиваясь над хохлом Забродею, копал могилу молодому сержантику на берегу Прута!
Приводят и других колодников, становят у могил в виду обоих гробов.
И проповедник обращается к ним с своим глубоко правдивым по чувству, но не по существу укором.
– О, бесчеловечные души! – продолжает проповедник свое слово, протягивая руки к колодникам. – Послушайте гласа вашего пастыря, из гроба с умилением к вам вопиющего.
И он указал рукою на первый гроб. Арестанты невольно взглянули на него. Гигант-солдат глянул и в ближнюю могилу и потупил глаза, а рыжий перекрестился, звонко звеня ручными кандалами. Глаза веселого доктора тоскливо взглянули на него.
– «Людие паствы моея! – взывает сей во гробу лежащий. – Людие паствы моея! Что сотворих вам, яко тако ожесточиста на мя сердца ваши? Сего ли я от вас ожидал воздаяния?»
Из-под красных бровей текли слезы и разбивались в мелкие брызги о железные кольца наручней.
– «Людие паствы моея! Что сотворих вам? Я прилагал заботы о сохранении от бича божия жизни вашей, а вы у меня мою старческую жизнь отняли мучительски. Или вы не слышите доселе в глубине сердец ваших, как влекомая за власы седая голова моя колотится о помост церковный, который был, ради вашего спасения, весь облит моими слезами? Али не слышится вам, как старые кости мои, ломимые дрекольем вашим, хрустят в смертных мучениях? За что же? Что сотворил я вам, людие паствы моея?»
– О, будет! – рыдает кто-то позади толпы.
Даже гигант седой не выдерживает: падает на колени
Наконец надгробное слово кончено. Все вздохнули: так мучительно долго раздавался этот возглас, словно бы в самом деле из гроба: «Людие паствы моея! Что сотворих вам?»
Стоящий рядом с проповедником протодиакон возглашает:
– Блаженные и вечно достойные памяти преосвященному Амвросию, новоубиенному архиепископу московскому и калужскому вечная память!
– Вечная память! – повторяют все вместе с клиром.
– Блаженные памяти преосвященного Амвросия, архиепископа московского и калужского злочестивым убийцам анафема! – вновь возглашает протодиакон.
– Анафема-анафема-а-на-фе-ма! – повторяет клир.
Преступников уводят. Сивоголовый великан, уходя, еще раз заглянул в глубь могилы: любопытно!
Гробы опустили в могилы. Застучали комья земли о крышки, уже заколоченные. А слышат ли те, что там лежат под гробовыми крышками, этот стук земли?
Когда преступников вывели за ограду, к одному из них, к краснобровому, с безумною радостью бросилась собачонка. Несчастный взял ее на руки и целовал, а она, тихо визжа, лизала наручники кандалов.
Орлов, все время задумчиво стоявший, бросил и свою горсть земли в могилу, а потом, увидав веселого доктора, подозвал его к себе.
– Ну что, господин доктор, как стоят дела в городе? Что мор?
– Мор издыхает, ваше сиятельство, – отвечал доктор, думая о чем-то.
– Это верно?
– Верно-с. Пуля уже на излете, она не смертельна.
– Что же нам остается еще сделать? – спросил Орлов после небольшого раздумья.
– Вашим сиятельством сделано уже многое, но все еще главное не сделано, – спокойно отвечал доктор.
– Что же такое? – торопливо спросил Орлов.
– Надо накормить всех голодных: это труднее всего.
Орлов задумался. Толпы стали расходиться. У ограды и у ворот стояли тысячи оборванных, полунагих, с худыми лицами и протягивали руки.
– Видите, ваше сиятельство? – Доктор указал на эти толпы голодных.
– А что же? – озабоченно спросил граф.
– Это мор протягивает руку за куском. Если он не получит куска, то возьмет самого человека, и того, который просит, и того, который не дает.
– Спасибо, господин доктор. Мы еще с вами поговорим.
И Орлов оставил кладбище.
Пробираясь к выходу, веселый доктор столкнулся с Ларисой и Настей.
– Что же, Крестьян Крестьяныч, когда же? – спросила первая.
– Что, милая девочка?
– Да туда, в Турцию.
– Погодите, погодите, милые барышни. Еще здесь дело есть. А там и в дорогу.
* * *
Прошли сорочины после похорон Амвросия.
Всю ночь на 21 ноября 1771 года жившие около Донского монастыря москвичи и обитатели самого монастыря слышали стук топоров где-то вблизи монастырской ограды и покрикивания рабочих.
– Эй, паря! Крепи больше эту верею-вереюшку.
– Креплю! Что орешь! Сам знаю, что дядя Савелий крепенек таки, того и гляди, обломит люльку-то свою.