Она и правда не смотрелась в зеркало. Наверное, дело было в шраме, из-за него Пэйсюань не хотела видеть свое отражение. Жизнь без зеркал превращала ее в диковатую несформировавшуюся девочку. Иногда на ее лице даже проступало детское выражение, только счастливого блеска в глазах уже не было. Помню, как на утренней линейке по понедельникам Пэйсюань со знаменем в руках шагала к флагштоку, на солнце ее белая кожа почти слепила, от стройного силуэта веяло чем-то волнующе девичьим, и я была уверена, что все мальчики школы должны немедленно в нее влюбиться.
Однажды вечером мы впервые заговорили на довольно интимную тему. Обычно между двоюродными сестрами такие разговоры в порядке вещей, но у меня все равно было чувство, что я обидела Пэйсюань своим вопросом.
Я спросила, если ли у нее друг. Она сказала: нет.
– А сексуальный партнер?
– Мне это не нужно. – Она покраснела. – У меня насыщенная жизнь.
Пэйсюань рассказала, что еще не встретила своего мужчину. Она верила, что где-то в мире есть мужчина, с которым они идеально друг другу подходят, – он из хорошей семьи, прекрасно образован, у него престижная работа, а еще он вечно будет любить только ее. Пэйсюань терпеливо ждала этого мужчину.
– А ты? – смущенно спросила она.
– Ты своего мужчину еще не встретила, а мой уже ушел. Сейчас мне кажется, что все они похожи, ни один не лучше и не хуже других. Так что нет разницы, кто из них рядом.
– У тебя очень нездоровая жизненная позиция.
– У меня нет никакой позиции. Просто живу как живется.
Следующие две недели Пэйсюань пропадала на совещаниях со съемочной группой, они готовились записывать собранный материал. Я просыпалась ближе к полудню, ее уже не было дома. Я готовила себе завтрак, потом садилась к компьютеру, писала статью, искала вакансии, рассылала резюме. Пэйсюань возвращалась домой после ужина, к тому времени я уже собиралась уходить. Было лето, и почти каждый день кто-нибудь из друзей звал меня в бар выпить, а я никогда не отказывала. Домой я приходила глубокой ночью, Пэйсюань уже спала. Мы жили в одной квартире, но почти не виделись, и это было хорошо. Раньше, когда я жила у кого-нибудь в гостях и замечала, что не могу поладить с хозяином, то перестраивала свои биологические часы, чтобы как можно реже с ним встречаться.
А потом случился тот дождливый вечер. Было уже за полночь, промокшая до костей, я прибежала домой и увидела, что Пэйсюань еще не спит. Посреди комнаты стоял чемодан, она укладывала в него аккуратные стопочки одежды. Сердце у меня упало: неужели съемки закончились? Я даже немного огорчилась, пришла мысль, что теперь снова придется искать жилье, а следом накатила усталость. Но Пэйсюань объяснила, что уедет всего на пару дней, они собираются снимать в Юньнани и Мьянме.
– Юньнань? У вас видовой фильм или документальный?
– Ты же знаешь, дедушка служил в экспедиционных войсках. В годы войны с Японией Университет Цилу[7 - Университет Цилу – одно из старейших в Китае высших учебных заведений, располагается в городе Цзинань провинции Шаньдун. В годы войны университет перевезли в город Чэнду, столицу провинции Сычуань.] перевезли в Чэнду, там дедушка вступил в армию и вместе со своей частью побывал в Юньнани и Мьянме. Есть даже общая фотография, где бойцы роты сняты вместе с генералом Сунь Лижэнем[8 - Сунь Лижэнь – знаменитый военачальник гоминьдановской армии, участник Второй японо-китайской войны и Гражданской войны в Китае.], я нашла на ней дедушку!
Конечно же, я ничего про это не знала, я даже не знала, кто такой генерал Сунь Лижэнь.
Пэйсюань взяла со стола книгу. Это был том про экспедиционные войска, я давно заметила его, как-то раз открыла, полистала немного и вернула на место. Бережно держа в руках книгу, Пэйсюань быстро нашла нужную страницу и показала мне фотографию, а на ней солдата, стоявшего крайним справа. Молодой боец на зернистом снимке, сделанном в другой стране и в другую эпоху, мог оказаться кем угодно. Я заметила, что правый уголок у страницы загнут, совсем немного, чтобы не замять фотографию и не закрыть фигуру солдата.
– Он служил в медсанчасти, спасал раненых. И когда Англия прислала войска в подкрепление, дедушка помогал переводить для их офицеров… – Рассказывая, Пэйсюань листала страницы.
– Хватит, я все равно не буду сниматься.
– Ты думаешь, я рассказываю, чтобы уговорить тебя на съемки? – холодно спросила Пэйсюань. Она захлопнула книгу и положила себе на колени. – Я просто решила, что ты должна знать. Дедушка – слава и гордость нашей семьи, признаешь ты это или нет. Я хотела поделиться с тобой этой славой. Прими ее, и она насытит тебя, придаст тебе сил.
Насытит? Как Святой Дух – христиан? Боюсь, Пэйсюань хотела поделиться со мной не славой, а верой. Ее чувства к дедушке были своего рода религией. Поэтому, даже понимая, что все усилия напрасны, она продолжала неутомимо пичкать меня “историями славы”, как христианин, принявший обет проповедовать Евангелие. Под взывающим взглядом Пэйсюань я чувствовала себя заблудшей овцой.
Покачав головой, я тихо сказала:
– Пэйсюань, на самом деле заблуждаюсь не я, а ты.
Мы сидели рядом, с горечью глядя друг на друга, мне было жаль ее, а ей меня. Глупейшая сцена.
Я вдруг вспомнила, как однажды вечером мы с тобой вскарабкались на стену у Башни мертвецов, а Пэйсюань пришла забрать меня домой. Я отказывалась слезать со стены, да еще в красках описывала ей трупы, лежавшие у Башни. Пэйсюань побледнела, ее пробрала дрожь. Наконец она пошла прочь, но вдруг обернулась к нам и отчеканила:
– Ли Цзяци, тебя ждет кошмарная жизнь. – Голос у нее был странный, как будто это говорит не Пэйсюань, а оракул.
– Это тебя ждет кошмарная жизнь, – злобно ответила я.
И вот через много лет оба проклятия сбылись. Моя жизнь и правда была кошмаром. А у Пэйсюань разве нет?
Она всегда жила для дедушки и семьи. Дедушка и семья, словно поставленные в детстве брекеты, туго стягивали ее, придавая нужную форму. Чтобы не дать шанса ни одной щелочке, она продолжала носить их, даже повзрослев. Вся ее свобода была задавлена в наглухо сомкнутых щелях между зубами.
– Пэйсюань, – с трудом нарушив молчание, проговорила я, – ты понимаешь, до чего смешна твоя так называемая семейная гордость?
– Не надо. – Она резко встала. – Не можешь понять, так хотя бы не очерняй ее. Договорились? – Ее шрам дрожал.
Я отвела взгляд, раздумывая, как лучше продолжить разговор, но Пэйсюань уже убежала в свою комнату и захлопнула дверь.
Я сидела на диване в облаке опасной тишины. Представляла, как в следующую секунду брошусь к ее комнате и распахну дверь со словами: “Пэйсюань, дай я тебе кое-что расскажу”.
Наверное, она почувствует, что этот рассказ ее изнасилует. Но мы с моей тенью закроем выход, и она не сможет сбежать. Пэйсюань съежится, испуганно глядя на меня, а я развяжу мешок, и правда, как злобная собака, выскочит наружу, с бешеным лаем бросится на нее, разорвет доспехи из славы и гордости, вынет ее сердце и влажным языком слижет с него белоснежную глазурь веры. Пара минут – и Пэйсюань лишится самого дорогого в жизни. Она будет полностью уничтожена. А я спокойно досмотрю представление до конца, а потом скажу себе, что моей вины здесь нет. Пэйсюань изнасиловала не я, а правда. Я только помогла правде развязать скрывавший ее мешок.
Но так ли это? Я задумалась. Узнав правду, своими глазами увидев, скольких людей она покалечила, я уже ни на что не могла повлиять, мне оставалось лишь нести ее в себе. Теперь же я вдруг осознала, что в моих руках есть некая власть. Власть решить, как распорядиться этой правдой. Я могла позволить ей разрушить жизнь Пэйсюань – само собой, я бы не придала этому значения, просто выложила все, что знаю, оправдывая свой поступок справедливостью. Еще я могла убедить себя, что открыть Пэйсюань глаза – мой долг. Справедливость и долг – как это благородно, жаль только, ни то ни другое нельзя почувствовать.
Сердце мое вдруг ослабело, размякло. Я хотела одного – стать немного милосердней. Семейная гордость, в которую верит Пэйсюань, – выдумка, но питает ее эта выдумка по-настоящему. В религии Пэйсюань нет ни добра, ни красоты, но Пэйсюань верит в обратное, и эта вера очищает ее сердце, дарует ей и добро, и красоту.
Я думала, что проявить милосердие к подруге и даже к незнакомой женщине мне было бы намного проще, чем к Пэйсюань. Милосердие дано нам с рождения, но с возрастом мы постепенно ожесточаемся и теряем его. Я вспомнила детство: мы с тобой обожали разгадывать чужие тайны, но когда, потратив уйму сил, наконец убедились, что Цзыфэн не родной сын своих родителей, решили об этом молчать. Мы напоминали друг другу, что при нем надо держать язык за зубами, нельзя и намеком показать, будто нам что-то известно. Однажды я по забывчивости разговорилась с Цзыфэном о группах крови у разных членов семьи, и после ты сердито меня отчитал, сказал, что я недобрая. Я даже расплакалась. Я так боялась оказаться недоброй.
Я сидела на диване, пристально глядя в окно со своего двенадцатого этажа. За окном бушевал ливень, молнии яркими лучами прочерчивали небо. Сноп света ворвался в комнату, схватил меня в охапку, ласково погладил по голове. Вряд ли ты сможешь представить, а мне не под силу описать, как остро я затосковала по тебе в ту минуту, когда решила навечно оставить эту тайну связанной в мешке.
Пэйсюань пришлось задержаться в Мьянме дольше, чем планировалось. Потом она позвонила и сказала, что ее вызывают по срочному делу в университет, она купила билет из Гонконга и в Пекин уже не вернется. Квартира оплачена за месяц вперед, так что я могу пока не съезжать.
– Желаю тебе поскорее найти работу. И бросить пить. – Пэйсюань звонила с мьянманской границы, из-за ветра ее голос напоминал летящего в небе голубя.
– И ты себя береги. – Я повесила трубку.
Отъезд Пэйсюань немного меня встряхнул. Теперь я реже ходила по барам, почти перестала напиваться, нашла работу в книжном магазине и сняла крошечную квартирку напополам с подругой. Осенью ко мне на пару дней приехала мама. Плита на кухне сломалась, и мы сидели в тесной комнатке, ели что-то покупное. Опустив голову, мама молча копалась в рисе. Было ясно, что теперь она окончательно во мне разочарована. Мама всегда хотела, чтобы я поскорее вышла замуж, купила квартиру и перевезла ее к себе в столицу. Все эти годы она жила у своей сестры и устала ютиться под чужой крышей. Однажды ночью, вскоре после своего возвращения в Цзинань, она позвонила мне и спросила: интересно, как там твой дедушка? Я удивилась: за все годы она ни разу о нем не вспоминала. Помолчав, мама добавила: особнячок, в котором живет дедушка, – подарок медуниверситета. Он ведь за ним и останется, даже после смерти? Ты все-таки родная внучка, приехала бы, поухаживала за дедушкой, он очень обрадуется. Как знать, может, и особнячок тебе оставит. Я сказала, что не приеду, велела ей выбросить это из головы. Но мама стала как одержимая, звонила почти каждый день. Мало-помалу я забыла, зачем ей нужно вернуть меня в Цзинань, слышала только, как голос в трубке повторяет: возвращайся, возвращайся. Мне стали вспоминаться разные истории из детства, я поняла, что очень скучаю по тому времени, когда жила в Наньюане. И неделю назад снова увидела тот же сон: я сижу в качающемся вагоне, к ногам подкатывается красная матрешка, я беру ее в руки. У самого уха раздается резкий женский голос: открой ее. Я развинчиваю матрешкин живот, внутри вижу точно такую же матрешку, но поменьше; я открываю и ее, там оказывается еще одна, еще меньше. Я развинчиваю их одну за другой, быстрее и быстрее, пот заливает мне глаза, кажется, это никогда не кончится. Половинки матрешек со стуком перекатываются по полу, женский голос повторяет: открой ее, открой! Когда я проснулась, вся подушка была в поту. Этот сон снова пришел за мной, каждое его появление – это зов. Я поняла, что должна вернуться. Что, наверное, дедушка скоро умрет.
Я приехала, никого не предупредив. Был вечер, в Центральном парке не работал ни один фонарь, меня окружали черные тени деревьев, лысые ветки качались на ветру. Луна высветила обрывистую тропинку, неровная галька под ногами тускло мерцала. Я не помнила, чтобы раньше пруд украшали эти насыпные горы, они асимметрично вздымались ввысь, словно ночь выставила свои зубы. С другого берега особнячок казался одиноким островом посреди пруда.
Звонок не работал, но дверь оказалась не заперта, я повернула ручку и шагнула внутрь. Шум и голоса привели меня в дальнюю комнату на первом этаже, вокруг стола толпились парни и девушки, за столом двое играли в пальцы[9 - Застольная игра, распространенная в азиатских странах. Играющие одновременно называют число от нуля до двадцати и выкидывают пальцы. Выигрывает тот, чье число равно сумме выкинутых пальцев всех игроков, проигравшие выпивают.], еще несколько человек, тряся головами, пели песню на непонятном диалекте, одна парочка обнималась. Пол был завален пустыми бутылками, а на электрической плитке посреди стола шумно кипело чили-масло.
С трудом разобравшись, кто я такая, одна из девушек выскочила в коридор и забарабанила в закрытую дверь напротив. Дверь открылась не сразу.
Наконец оттуда вышла Сяо Мэй[10 - Сяо (“маленький”) – префикс, который используется при обращении к младшим по возрасту или положению.] – сиделка, которая ухаживала за моим дедушкой. Она успела одеться, а вот мужчина за ее спиной еще нет, у него возникли неприятности с ремнем, и, стоя спиной к двери, он возился с пряжкой. Гости в панике разбежались, Сяо Мэй осталась одна – кусать губы и яростно оттирать стол. Само собой, она была недовольна: она ни разу меня не видела и даже не знала, что у дедушки есть еще одна внучка. По иронии судьбы этот огромный дом, олицетворение пожизненной славы, превратился в райский уголок для сиделки и ее дружков. Жаль, дедушка умрет, но так об этом и не узнает. Полгода назад он заболел воспалением легких и с тех пор лежит в спальне, прикованный к постели. К нему никто не приходит – дедушка терпеть не мог отвлекаться на гостей и несколько лет назад оборвал все связи с внешним миром.
Через два дня после приезда я рассчитала Сяо Мэй. Потому что она, в отличие от меня, чувствовала себя здесь настоящей хозяйкой. Перед уходом Сяо Мэй подошла к дедушке проститься, даже заплакала – наверное, она и правда была к нему привязана. Во всяком случае, ее чувства к нему были уж точно глубже моих. И дедушка к ней привык, но, ослабев под конец жизни, был вынужден на кого-то опереться и выбрал для этого меня.
Мы не виделись с ним много лет, он не узнал меня, но когда я назвалась, сразу мне поверил. И не возражал, чтобы я уволила Сяо Мэй. Все потому, что мы родственники. Кровное родство – то же самое насилие, оно намертво связывает людей, которые ничего друг к другу не чувствуют.
Цзяци, Цзяци. Иногда он ни с того ни с сего зовет меня по имени, как будто боится его забыть. Первые дни после приезда я подолгу сидела в этой комнате. Смотрела на него, думала о разговоре, который нам предстоит. О трагедии, развернувшейся в нашей семье, о том, как он стал тем, кем стал, и как я стала нынешней собой. Я повторяла речь, которую приготовила для него, репетировала холод в голосе, оттачивала каждое слово, чтобы оно сделалось острым, как очиненный карандаш. Моя речь должна была пронзить его, нанести смертельный удар.
Но мы так и не поговорили. А смертельный удар ему нанес обычный сквозняк. Сяо Мэй ушла, а спустя несколько дней дедушка простудился, поднялась температура. Я два дня давала ему лекарства, и температура спала, но сознание так до конца и не прояснилось. Он не может сфокусировать взгляд, не слышит, что я говорю. Болезнь подоспела вовремя, словно желая защитить его, избавить от позора и боли. Он оказался отрезан от мира, накрыт стеклянным колпаком болезни, но сохранил и волю, и рассудок. Он ни разу не испачкал простыни, всегда ждет, пока я подложу судно. Чтобы испытать его волю, однажды я больше десяти часов не подходила к его постели, но он все равно дождался. Наверное, это профессиональное качество, выработанное за десятилетия, проведенные у операционного стола.
Со временем я почти перестала заходить в эту комнату, появлялась, только чтобы покормить его и подложить судно. Не хотелось встречаться с ним взглядом. Правда, вместо меня его мутные зрачки видят один силуэт с размытыми контурами. Он тоже опускает веки, отводит глаза. Мы как будто оба боимся, что, глядя друг на друга, случайно увидим и того, кто стоит между нами. Обтирая его, я всегда смотрю на теплые смятые простыни за его плечом. Он такой худой, что кожа, скручиваясь, тянется за полотенцем, и кажется, что я протираю кости, одну за другой. Он отворачивается, смотрит в пол. Наверное, для него это унизительно. Когда-то он был полубогом, вершил судьбы сотен людей, а теперь его тянут за руку, чтобы протереть подмышку. Правда, надо сказать, для старика он довольно чистый, от него нормально пахнет. Наверняка это тоже следствие сильной воли – он не позволяет себе смердеть. Даже сейчас он не махнул на себя рукой.