– Не моё это всё, не моё, – приговаривал Митрофан каждый раз, выходя из кабинета очередного захудалого начальника и засовывая во внутренний карман трудовую книжку с вложенными в неё несколькими листками казначейской бумаги рублёвого достоинства.
В итоге, под начало всезнающего Потапыча студент-недоучка попал по дикому случаю, который всегда подстерегает нас на жизненной дороге. Испытав себя во многих передрягах, к торжественному вручению ему берёзовой метлы Митрофан отнёсся совершенно спокойно.
– Поэт в ожидании озарения, – философски провозгласил он, справедливо посчитав, что иметь про запас гарантированный тёплый угол никому не помешает. Дело в том, что собственной жилплощади у гражданина Царскосельского никогда не было. Удобства цивилизации в виде отдельной квартиры или хотя бы комнаты в коммуналке оказались для него недостижимыми. Удачей было хотя бы то, что государство всё-таки расщедрилось на койко-место в студенческом общежитии, наивно рассчитывая на то, что будущий специалист с высшим образованием выедет в дебри Красноярского края, чтобы с энтузиазмом заняться животрепещущими вопросами увеличения маточного поголовья норок, чтобы потом делать из них меховые горжетки.
А ведь было и такое:
Испробовав себя в разных ипостасях, Митрофан всё-таки добился своего и попал в поле зрения властей предержащих.
«Наивная вера в человека может разрушить даже самую передовую идеологию» – к такому неутешительному выводу пришёл первый секретарь райкома, на заседании которого рассматривалось личное дело злостного прогульщика, комсомольца и дебошира Митрофана Царскосельского.
Митрофан стоял у длинного стола, покрытого зелёным сукном, за которым непробиваемой македонской фалангой сгруппировались члены выездной комиссии, собравшиеся воедино, чтобы дать принципиальную оценку моральному и политическому облику неисправимого нарушителя кодекса строителя коммунизма и хронического двоечника из почитаемого миноблпрофобразованием института.
Шло заседание, люди потели и злились оттого, что тратят свое время на пустяки, а студент-тунеядец изо всех сил старался придать своему лицу выражение глубочайшего раскаяния и показать, что он с трепетом и надеждой воспринимает упрёки и проклятия, сыпавшиеся на его бедовую голову из уст комсомольского вожака.
– Как ты дальше собираешься жить, Царскосельский? – звенел на высокой ноте секретарский голос. – Лёгкой дорожкой по жизни пройти хочешь, в то время как твои товарищи денно и нощно должны бороться и побеждать, безответственный ты человек? – Сей пассаж, произнесённый с глубоким чувством, удался главе райкома особенно хорошо.
Перед его глазами ярко вспыхнуло полярное сияние, в котором он сам с райкомовским знаменем в руках идёт на редуты идеологического противника впереди атакующей цепи сотрудников своего аппарата. Безостановочно стучат пулемёты, грохочет артиллерия, земля бугрится от взрывов, и пули рвут в клочья обожжённое порохом полотнище.
Но крепки ещё руки; всё ещё держится иссечённое осколками древко, и уже нацелено в грудь запаниковавшего врага золотое копьевидное оконечье.
Все – герои, победа близка, но нет на фланге бойца Митрофана. Сбежал, подлец, прихватив бутылку общественного портвейна, чтобы поспеть на тусовку с девочками и расписать марьяжный «гусарик». И хлынула тогда в образовавшуюся брешь сабельная конница, сметая райкомовские порядки. А как хорошо всё начиналось.
– Так что же нам делать с тобой? – тяжело вздохнул комсомольский вожак, отгоняя от себя грустные мысли. – Вот и ориентировка на тебя из органов пришла. Опять фарцой занимаешься. Джинсы по общагам толкаешь. Выходит, ни себя, ни нас, твоих наставников, не жалеешь? На статью нарываешься.
Не знал секретарь, что ему делать с непутёвым членом своей организации: то ли с хреном съесть, то ли дать шанс для покаяния? Молод ведь ещё. Все мы не без греха. Может, как-нибудь всё перемелется, мука будет.
О чём не ведал комсомольский начальник, то прекрасно знал Ильич, изображённый на картине, висевшей над секретарским столом. Знал и грустил, прищуривая один глаз и заложив большой палец правой руки за жилетку. Сколько раз всем разжёвывал, растолковывал:
– Нет беды хуже формализма и обюрокрачивания живой теории. Быстро доведут они любое хорошее дело до большой напасти.
Бородатые классики марксизма перерыли все заповедные уголки в книжных сокровищницах Лондонской библиотеки и Гейдельбергского университета, разыскивая противоядие от вековечной привычки человека плевать на лысину ближнего и на всё общественное мироустройство. Так и не смогли найти, как ни пытались. Оставили нам лишь туманные советы и что-то ещё не вполне вразумительное о частной собственности и об инстинкте личного обогащения.
Разумеется, не знал ничего такого и Митрофан Царскосельский, вообще не друживший с такой учебной дисциплиной, как теория марксизма-ленинизма, находя её наукой умозрительной и мало практичной, за что имел невыводной неуд.
Сколько раз преподаватели кафедры научного коммунизма, уподобляясь монахам нищенствующего ордена кармелитов, бросали нерадивому студенту спасительный «конец», надеясь вытащить заблудшую душу из болота мрака и незнания. Ведь свой же он, как ни крути, до самой мозговой косточки узнаваемый выходец из среды передового рабочего класса.
Хотя в этой части они, возможно, ошибались. В той деревне, которую тридцать лет назад появление на божий свет крикливого младенца Царскосельского озарило невиданным прежде сиянием, никто о его матери путного слова сказать не мог. Ну да, была такая смешливая женщина, вроде как Надя, большая затейница по части забористых песенок и кружевных платьев, которые так славно обвивают танцующие ноги.
Родила бойкая дивчина как-то ненароком своего младенца и через год скинула его на руки родной тётке, юркнув в чрево плацкартного вагона, унёсшего её в морозную дымку, куда-то в восточном направлении, искать лучшую долю. Кто был его отец и в какой момент подсуетился удачливый мужичок, сдув пыльцу невинности с бутона-первоцвета, так и осталось неизвестным.
Оттого загрустившая тётка обставила приставной столик и колыбельку подкидыша фотографиями первопроходцев Севера и героев канувших в Лету баталий, чтобы стал её чадонюшка похожим на одного из них.
Не удалось, не получилось Митрофанушке допрыгнуть до вершин классовой сознательности. Утянула его подворотня в свои липкие объятия, и потому, следуя генетической предрасположенности, сбежал и он, махнув на прощание сердобольной тётке своей ладошкой. Огни большого города навечно припечатали его к своим фонарным столбам.
Всё знал о себе студент Царскосельский, но того не знали ни деканат, ни молодёжный заводила факультета, ни даже вооружённые передовой марксистской диалектикой преподаватели, так и не сумевшие вбить в голову упёртого разложенца коммунистические идеи или хотя бы, на худой конец, признательность за свои чистосердечные потуги.
Вся могучая система мирового коммунизма в одночасье сломалась, натолкнувшись на презрительную ухмылку прогульщика и любителя нетрудовых доходов Митрофана. Не выдержала она подлого удара грязной пяткой, который нанёс ей взлелеянный десятилетиями основной общественный элемент.
Темна вода в облацех, особенно если она плещется в душе человеческой.
Однако пока на ветру хлопали крыльями красные знамёна и счастливые демонстранты несли на плечах портреты суровых вождей, студент Царскосельский вынужден был притворяться и стоять навытяжку перед строгим экзаменатором, выслушивая полные коварства вопросы.
– А скажите мне, молодой человек, – кривил губы в ехидной усмешке маститый профессор, – как вы видите дальнейшее развитие социалистической собственности на средства производства в ходе построения коммунистического общества?
Ни переминания с ноги на ногу, ни даже нутряное мычание ничем не смогли помочь Митрофану осчастливить правильным ответом взгрустнувшее человечество. В его сознании, уже тронутом водочным перегаром, никак не умещалось представление о том, что он должен как-то заботиться о сохранении и приумножении народной собственности. Общественной, но ведь не его.
А раз так, то какого рожна, скажите на милость?
В итоге, обобщая опыт пребывания студента Царскосельского в стенах института, трудолюбивая секретарша на марксистской кафедре, Верочка, уже как пару лет зачислившая сама себя в число беспросветных старых дев с крысиными косичками, напечатала прелюбопытнейший документ под общим названием «Что мы можем ожидать от студента 4-го курса Царскосельского?».
Получился двухстраничный меморандум, в начале которого ярко и доказательно был расписан неприглядный облик Митрофана, попавшего в удавку чуждой идеологии. Хотя, по правде говоря, в конце заглавного листа ему всё же давались авансы на выход из-под ярма коварного капитализма при условии неусыпного контроля над ним партии и комсомола.
Вторая же страница означенного опуса благоухала росписью весьма занимательных и оздоровляющих вопросов, которые следовало задавать незадавшемуся и нуждавшемуся в опеке студенту. Причём на его выбор.
Перечень был хорош и, несомненно, отличался глубокой продуманностью, так как был подкреплён протоколом совместного заседания кафедры и деканата. Особенно впечатляли следующие пункты:
«Митрофан и социалистическая революция»,
«Митрофан и борьба с беспризорностью, всеобщей неграмотностью и комчванством»,
«Митрофан и задачи по повышению урожайности яровых на примере отдельных районов Кустанайской области».
Если целинные земли Казахской ССР, по которым пылили комбайны и рокотали трактора, студент Царскосельский ещё мог себе представить, и то не сразу, разве что при помощи опохмелившегося дворника Потапыча, то дело с заковыристым словом «комчванство» обстояло значительно сложнее.
С первой частью работы над билетом Митрофан справился, хотя не без дружной подсказки доцента и ассистента кафедры, и разложил-таки каверзное слово на две составные части. Вышло «коммунистическое чванство». Этимологию «чванства» он кое-как, и то больше по интуиции, осилил и обозначил в своём ответе как нечто нехорошее и очень привязчивое, которое всё время растёт и раздувает нос и щёки по мере того, как руководитель, вылезший из кокона человеческого образа, начинает порхать с одной должности на другую, подбираясь под самые облака.
А вот объяснить, как это существительное может сопрягаться со столь громоподобным прилагательным – «коммунистический» и какие при этом возникают ассоциации, не мог и крошил зубы о гранит ленинского выражения, но сдвинуть с места этот камень так и не сумел. Экзаменаторы смотрели на него, удивлялись, хмурили брови и загадочно о чём-то шептались между собой.
– Ладно, Царскосельский, – заключил председатель комиссии упавшим голосом. – Ставим вам «удовлетворительно». В конце концов, вы смогли нам кое о чём поведать. Это вселяет надежду. Вы переводитесь на следующий курс – так сказать, авансом. Летом, надеюсь, вы уделите внимание нашему предмету и расширите ваш кругозор в области научного коммунизма.
Митрофан сразу согласился и расширил, выскочив из вуза со справкой «о неоконченном высшем образовании».
Поселившись у дворника Потапыча, он тут же применил полученные в институте знания и со всей скрупулёзностью знатока марксистской диалектики дал передовику метлы и мусорного ведра определение, назначив его ярким примером человека нового типа, знаменующего собой начало успешной «смычки промышленного пролетариата с деревенской беднотой и нарождавшимся колхозным крестьянством».
Однако такое выражение вскоре наскучило бывшему студенту-разночинцу, который посчитал его растянутым и чрезмерно вычурным. Поэтому Митрофан недрогнувшей рукой повыкидывал из него лишние определения, сократив наукоподобную фразу до минимума. У него получилось «проледер», которое сразу понравилось ему и было в качестве никнейма приклеено к настырному дворнику – только за то, что тот постоянно мешал Митрофану безмятежно почивать на старом топчане.
Как говорится, проверяй свои выводы временем, которое через месяц-другой указало расстриге из института лёгкой промышленности на то, что в слове «проледер» усматривается излишнее благозвучие, которого злопыхатель Потапыч, безусловно, не заслужил по причине безостановочного треньканья о том, что, мол, снег, забери его холера, всё идёт и идёт и что опять надо вставать в четыре утра и скрести заледеневший асфальт.
В итоге Митрофан решил окончательно остановиться на прозвище Смычок.
Таким образом заслуженный дворник Энгельгардт Потапович превратился в устах своего нахального помощника в Смычка. Однако, Потапыч не обиделся и постепенно привык к своему новому имени и всё более охотно откликался на него.
«Ну и что? – рассудительно думал он. – Кто и как меня раньше не называл. Ничего, до сих пор живой. Побывал и Потапычем, и Ягелевичем, побуду и Смычком. Грех небольшой. Нехай молодёжь клевещет. Главное, чтоб толк с неё был и чтоб листву до кучи собирала».
Единственное, к чему не привык доблестный Потапыч, – это к отсутствию к его персоне общественного внимания. Ну ни в какую ни один городской медвытрезвитель не соглашался брать его на содержание, справедливо полагая, что клиент столь высокого ранга в полдня разложит всех постояльцев учреждения заодно с обслуживающим персоналом, превратив их в алкоголиков краевого масштаба.
Ещё не ведали ни принципиальный секретарь райкома комсомола Никита Закревский, ни злостный нарушитель устава ленинской молодёжной организации Митрофан Царскосельский, что вскоре настанут лихие времена – и их судьбы переплетутся в любовном экстазе на почве совместного распила большой-пребольшой народной собственности на мелкие и мельчайшие частные кусочки, перемещаемые на заокеанские офшорные счета.