– Да…
Они помолчали, потому что Семен Митрофанович вдруг перебил Серегину мысль, и Серега отвлекся. Но младший лейтенант опять направил интересующий его разговор:
– Ну, ехал ты, значит…
– Да, с тренировки ехал автобусом номер восемь. Вечером дело было, народу мало. Гляжу: Алка с каким-то типом у выхода стоит. Я – к ней: здорово, говорю, Алка, что-то давно не видались. А мы с ней в разных цехах-то работаем. Да… Сказал, значит, а этот тип – молодой мужик, а уже рыхлый, с лысинкой и перстень с печаткой на пальце, – тип, значит, этот на меня вдруг: «А ну, отлипни, пижон!» Ну, меня, понятное дело, на горло не возьмешь, я таких сырых на первом раунде уложу. А Алка испугалась вдруг чего-то, сильно испугалась, побелела: «Валера…» – говорит…
– Валера?
– Валера… Точно, Валера, – подтвердил Серега. – Только он к Толику никакого отношения не имеет.
– А к Алке?
– К Алке?.. – Серега помолчал, вздохнул. – Знаете, я до сих пор взгляд ее помню: за него она испугалась. А чего испугалась-то, знает ведь, что я первым никого не трогаю…
Он умолк, вздохнул, помотал головой. Некоторое время они шли молча, потому что Семен Митрофанович повторял про себя рассказ Сереги и старался поточнее его запомнить, чтобы пересказать завтра Данилычу. Здесь покопать надо было, и следователь Хорольский не так уж был сегодня не прав. Есть у него чутье, у Хорольского этого, ничего не скажешь, но методы… Комиссар Белоконь сказал однажды на собрании актива, что справедливее упустить десять виновных, чем задержать одного безвинного, и младший лейтенант Ковалев всем сердцем воспринял это.
– И чего она тогда испугалась за пижона этого? – размышлял Серега. – А ведь испугалась, я точно помню…
– Может, не тебя она испугалась, а милиции?
– Какой милиции?
– Ну, если бы скандал начался, драка, допустим, то могли же милицию позвать? Могли. Могли, Серега, могли, вот Алка за него и испугалась. А что это все значит? Это значит, – Семен Митрофанович еще раз подумал, вздохнул, – значит это, что Валера этот недопеченный…
– Сырой, – поправил Серега.
– Ну, сырой, – согласился Ковалев. – Значит, сырой этот Валера нашего брата почему-то опасается.
– Опасается?
– Только ты, Сергей, о нашем разговоре пока помолчи. Я к тебе старшего лейтенанта Степешко пришлю, как только он из госпиталя выпишется. Ему все доложишь в точности. Как мне.
– Понятно.
– Ну а сейчас ступай. Спасибо тебе за провожание и особо – за разговор.
Семен Митрофанович пожал парню руку и свернул в переулок. Не к себе: он в противоположной стороне жил. К знакомому столяру, у которого всегда делал пистолеты для своих сорванцов.
Однако дома столяра не оказалось. Дверь открыла жена – яростная костистая старуха, с которой у Семена Митрофановича дружба так и не сложилась за все четверть века знакомства. Стрельнула сухими глазищами.
– Семен Митрофанович, ты? В половине двенадцатого людей беспокоишь…
– Что, опять молиться помешал? – пошутил Ковалев.
Не приняла она шутки. Рассердилась даже:
– Ты моего Бога не трогай. Я твоего не трогаю, и ты моего не касайся.
– Да молись ты хоть двадцать пять часов в сутки, Катерина Прокофьевна, слова не скажу. Я к супругу твоему, к Леонтию Саввичу.
– В преисподней ищи. В бездне самой…
И дверь захлопнула, не попрощавшись: одно слово – сектантка…
Семен Митрофанович спустился в преисподнюю, в подвал то есть. Там у Леонтия столярная мастерская была оборудована: он при домоуправлении столяром состоял, ну и заказы принимал на разные поделки. Когда-то, еще до войны, руки его славились на весь город, а в войну, хоть и пощадила она руки эти, что-то надломилось в нем, и никаких тонких заказов бывший краснодеревщик уже не брал. А тут еще – одна за одной – обе дочери его померли. Вот тогда-то жена его в Бога ударилась, а он попивать стал. Ну а с пьяных рук что за работа? И дела Леонтия Саввича пошли совсем набекрень.
– Пропил ты свой талант, Леонтий, – вздохнул Семен Митрофанович, когда достучался-таки до спящего на верстаке в подвале столяра. – А талант в тебе природой был заложен, и ты беречь его должен был, как совесть к старости.
– Талант! – презрительно фыркнул Леонтий Саввич. Он сидел на верстаке в шерстяных носках, так как в подвале было сыровато. – А что же это такое – талант? Ты знаешь?
– Знаю, – сказал Ковалев. – Вот у тебя в руках талант был: ты умел такое с деревом сотворить, что дерево то в темноте светилось. А у иного талант – в голове: он, брат, законы всякие открывает или изобретает полезные машины. А бывает талант и в ногах: скажем, наш знаменитый футболист Игорь Нетто.
Худой, заросший, всклокоченный со сна столяр сидел перед ним на верстаке и качал головой.
– В руках, в ногах, где еще? – сердито спросил он. – Глупый ты, Семен, ровно дитя. Разве талант в руках или там в ногах живет? Там секреты живут, понял? Секреты того дела, которому человек обучен. Скажем, у рабочего секреты – в руках, у инженера – в голове, у танцора, к примеру, – в ногах. А талант, Сеня, он в сердце живет.
– Ох, чего-то ты плетешь, Леня! – вздохнул младший лейтенант. – Мистика это называется – насчет сердца-то, и наука это отрицает. Наука прямо говорит, что сердце есть такой мускул, который кровь по всему организму гоняет. Вроде насоса.
– Насос! – закричал столяр. – Там любовь у человека, там горе, там ненависть, все человеческое там, а ты – насос!.. Глупый ты парень, Семен, раз такую околесицу городишь. Скажи, когда у тебя несчастье, что у тебя болит – голова? Сердце у тебя болит, сердце! А радость если какая, если, скажем, День Победы, что тогда в тебе ликует? Может, живот твой жратве радуется? Нет, сердце твое поет, Семен, сердце!
– Ладно, не будем спорить. Время позднее, а мне надо пистолет для парнишки сделать: обещал…
Столяр отыскал подходящую доску, и Семен Митрофанович, сняв тужурку и галстук, с радостью ухватился за инструмент. Пилил, вырубал, и Леонтий Саввич молча смотрел на него.
– Вот у тебя талант как раз там, где надо, – вдруг сказал он. – В сердце у тебя талант, Сеня.
– Опять ты, Леня, за свое…
– Поздно одну штуку понял, – вздохнул столяр. – А штука эта простая: для чего человек на свете живет? Чтоб есть, пить да с женой спать?
– Всякий человек живет для своего дела.
– Для дела? Нет, Сеня, дело – это само собой. Дело и лошадь может сделать или, скажем, машина. А человек – он для чего тогда?
– Ну и для чего же? – Семен Митрофанович был увлечен работой и слушал вполуха.
– Для добра, – убежденно сказал Леонтий Саввич. – Обязательно каждый человек должен хоть в одной душе добро посеять. Хоть в одной-единственной, и если Бог все-таки есть, то это ему зачтется. Это, а не машины какие, не табуретки там и не космосы.
– Вот ты уж и до Бога договорился.
– Это, Сеня, супруга моя с ним договорилась, а не я. Я с нею, с супругой то есть, сражаюсь ежедневно по этому вопросу, но, боюсь я, ничьей дело закончится. А мы с тобой, Сеня, фронт прошли и очень даже точно знаем, что Бога нет. Но ведь кто-то должен же добро творимое на весах взвешивать, а?
– А зачем его взвешивать? Для отчетности, что ли?
– Для очищения совести, Сеня.
– Ну, совесть сама все взвесит. Точно взвесит, как в аптеке.