«Приехали», – подумал я. А с другой стороны, на что еще я рассчитывал в лавке, уставленной старинными астролябиями и шарами ясновидения? За ее стенами жил своей жизнью город, в котором можно было любоваться на проходящих мимо красоток, потягивать капучино за столиком у магазина с местными сладостями или устроиться на одном из бульваров рядом с фонтаном, напоминающим огромный самовар, а устроившись там, наблюдать за уличными художниками, которые рисовали любопытных туристов, стилизуя полученные изображения под офорты Франциско Гойи, те самые, на которых сон разума порождал всевозможных чудовищ.
Но все это – девицы, кофе, фонтаны, уличные художники – осталось там, за стенами странной лавки. Здесь же, так вдруг показалось мне, пульсировала под светом синих ламп сама Вселенная, приоткрывая в своих глубинах огромное, как собор Гауди, древо с запрещенными плодами, около которого проводил свою рекламную акцию коварный змей. Он отвлекал внимание Адама и предлагал наивной и неискушенной в шопинге Еве («Не сомневайтесь, дамочка, все совершенно бесплатно!») отведать румяное яблоко из развешанного перед ней гламурного эксклюзива. А неподалеку от этого древа возникала вдруг гора Синай, и на ее склоне легендарный Моисей карабкался на вершину за священными скрижалями, а если всмотреться в колеблющееся пространство, то можно было разглядеть три креста, установленные на Голгофе, над которыми вспыхивали в свете множества солнц крылья ангелов, прозрачные, как крылья речных стрекоз, а где-то уже совсем в дальнем далеке проступали сквозь крабовидные туманности очертания секретных баз воинственных гуманоидов да завивалась в спираль космическая пыль, оставшаяся после самоубийственного взрыва очередной стареющей звезды, которая не желала уныло доживать свой век на положенную ей галактическую пенсию.
А еще я вдруг почувствовал, что поверх всего происходящего в странной лавке длилось бесконечное СЛОВО, в запредельном звучании которого рождалась вся эта вселенская драматургия, и мне стало смешно от того, что толстяк в белой рубашке, джинсовых шортах и с усами, закрученными кверху, предлагал мне не больше и не меньше, как присоединиться к ее таинственному сюжету…
Следующие несколько часов я провел запанибрата, во-первых, с сигарой из коробки «Diplomat» – у нее был восхитительный вкус; во-вторых, с луной и солнцем – толстяк учил меня, как отыскивать для нужного сновидения ночь, для чего требовалось совмещать лунный и солнечный календарь; потом я общался сам с собой, но не в зеркале, а при помощи странных символов, в которые надо было превратить дату моего рождения, потом…
Нет, наверное, нужды перечислять все сложности, возникающие при раскладе этого старинного пасьянса, как и все мудреные фразы, которыми время от времени сопровождал свой урок толстяк.
– Даже Библия, – говорил он, – перекидывая с руки на руку свою странную зажигалку, – даже Библия, мой московский друг, находится, как бы это сказать, под накидкой, нет, под покрывалом из сновидений.
Я пожимал плечами, поскольку ничего не знал о каких-то там библейских сновидениях. Но толстяк нахмурился и запальчиво, как будто я пытался ему возразить, потребовал немедленно прочесть 32-ю главу Книги Иова…
Когда спустя несколько часов я покинул лавку, мне показалось, что луна вместе с солнцем застряла у меня где-то меж глаз, потому что день был по-прежнему ярок и в то же самое время уже впустил в себя вечерние сумерки, давая возможность двум светилам встретиться на барселонском небосводе. Мысли в голове путались, я машинально прошагал по направлению к порту, отыскал причал, где стоял наш корабль, и, обжигая руки о нагретые солнцем поручни шаткого трапа, поднялся на палубу…
Тогда я еще не знал, что эту встречу с хозяином странной лавки я подробно опишу в книге «Сад сновидений», как не знал и того, что, возвратившись в Москву, я все-таки разыщу книгу пресловутого Иова, открою 32-ю главу и пойму, в чем пытался убедить меня любитель сигар в джинсовых шортах и белоснежной, распахнутой на груди рубашке.
«Бог говорит однажды
и, если того не заметят, в другой раз:
во сне, в ночном видении,
когда сон находит на людей
во время дремоты на ложе.
Тогда Он открывает у человека ухо
и запечатлевает Свое наставление…»
С этого откровения Иова началось мое погружение в Библию.
Сны, которые стали мне сниться, хозяин лавки называл «щелью во времени». Это были «щели», где я болтался с праведником Ноем по огромным волнам разрушающегося мира, где вслед за Авраамом искал точки контакта с Творцом Вселенной, где вместе с пророком Самуилом выбирал царя, а попав в Иерусалим, следил, как исполняется приказ Соломона, мудрейшего из мудрых, по созданию особого тайника в недрах горы Мориа.
Текст, которым, проснувшись, я пробовал записать своё сновидение, вначале ощущался неким туманным сгустком, но потом, в течение дня, из бесформенной его массы начинали проступать цепляющиеся друг за друга фразы. Я набрасывал их на компьютере, искал соответствующие цитаты из Библии, да еще добавлял к ним мнения непримиримых оппонентов. И всё для того, чтобы мост, который я выстраивал между двумя берегами – вымыслом и реальностью, – имел бы прочный настил, надежные поручни и радующие глаз архитектурные украшения.
А уж в каком направлении двинется по этому мосту читатель, и какие сны ему будут после этого сниться, каждый волен решать сам за себя.
Операция «Спасение»
Глава первая
Молния потопа
1
Краска капала на бороду, мелкими брызгами покрывала лицо. Чтобы видеть, как она ложится на потолок, голову все время приходилось задирать кверху. Плечи и шея ныли от постоянного напряжения. Рука, державшая кисть, немела и отказывалась подчиняться. Тогда Микеланджело опускался на скрипящий настил лесов и закрывал глаза, но вместо спасительного провала в затемненную пустоту перед его внутренним взором продолжали бесконечной чередой возникать персонажи библейского потопа. Меняя друг друга, фигуры эти выплывали из какого-то запредельного пространства, беззвучно двигались по направлению к огромному ковчегу и, разбившись о его корму, бесследно исчезали в неподвижной воде.
Оттого что все это происходило в абсолютной тишине и фигуры людей, как в бесконечном калейдоскопе, были неотличимы друг от друга – скорее даже не фигуры, а некие плоские, лишенные признаков жизни силуэты, – Микеланджело становилось не по себе. Он открывал глаза, и взгляд его тотчас же натыкался на другой, уже готовый сюжет: седобородый старец, лежащий на полу, и трое его сыновей, стоящие над ним. Казалось, вся композиция парила в воздухе, непонятно какой силой удерживаясь почти в самом конце пустого еще плафона, примыкавшего к восточной стене Сикстинской капеллы.
Микеланджело потянулся к лежащей рядом с кувшином молока изрядно потрепанной, забрызганной краской Библии, открыл ее на странице, заложенной куском картона, и, с трудом сфокусировав на тексте глаза, в который раз прочел: «Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник. И выпил он вина и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и выйдя рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду, и, положив ее на плечи свои, пошли задом, и покрыли наготу отца своего…»
Микеланджело почему-то был уверен, что написанная им фигура Ноя в точности соответствует внешности библейского персонажа. Вначале он, правда, раздумывал над тем, не придать ли облику старца свои собственные черты. Но потом от этой идеи отказался. Слишком разные темпераменты были у художника и у того, кого он так тщательно выписывал на потолке всю последнюю неделю. Вряд ли собственные клокочущие страсти могли стать основой для образа благочестивого Ноя, пусть даже разомлевшего от выпитого вина, изготовленного из сочных ягод виноградника, посаженного неподалеку.
Образ Ноя, не тот, который расположил он на потолке капеллы, а живой, полнокровный, давно уже будоражил воображение Микеланджело. Ему хотелось понять загадку этого человека, единственного, семью которого Господь избрал, чтобы дать начало новым поколениям. Он пытался найти в нем кроме благочестия и абсолютного подчинения Высшей Воле хоть какие-то ростки темперамента и страсти, но каждый раз натыкался на беспрекословное, практически слепое следование приказам голоса, звучавшего с небес.
Микеланджело казалось странным, что Ной не задавал никаких вопросов. Куда плыть? Сколько дней будет длиться потоп? Что делать дальше? Он словно был лишен главного качества человека, созданного по образу и подобию Божьему, – свободы воли. Но, возможно, все было наоборот – он сознательно сжал свою волю в кулак, задавил в себе проявление любых чувств, ибо как иначе пережить трагедию, которая развивалась на его глазах, когда вчерашние друзья и соседи, все то, что было ему дорого и близко, весь привычный и потому любимый им мир, вся память о прошлом и все надежды на будущее были уничтожены клокочущими водами, в которых небесный Отец топил негодных своих детей.
В библейских историях, отобранных Микеланджело для изображения на плафоне Сикстинской капеллы, сцены периода потопа были последними. Но художник, посвятил главному персонажу этого события, Ною, целых три из девяти задуманных картин и начал свой долгий труд именно с его истории.
Возможно, такое решение диктовалось некими особенностями самой работы, когда, для того чтобы ухватить весь замысел целиком, требовалось вначале именно такое движение глаз – от дальней стены к центру потолка, а затем непосредственно к месту, где будут стоять зрители.
А возможно, брали верх совсем иные мотивы.
Микеланджело поднялся с деревянного настила, на котором устроил себе импровизированное ложе, отложил в сторону Библию и сделал несколько глотков молока прямо из горловины кувшина. Белая струйка потекла по бороде, смешавшись с высохшими брызгами краски. Теперь голова его почти соприкасалась с головой старца. Разница была лишь в том, что художник стоял на самом последнем ярусе лесов, а Ной, изображенный лежащим на полу собственного шатра, соприкасался с совсем иными пространствами, находящимися в такой запредельной вышине, куда проникать глазу простого смертного становилось смертельно опасно.
2
Пора было переходить к следующей фреске, изображавшей собственно всемирный потоп, но Микеланджело все никак не мог расстаться с уже написанным сюжетом, который согласно библейской традиции назывался «Опьянение Ноя».
Возможно, он инстинктивно ощущал, что грандиозность задач, стоящих перед ним, – все эти величественные сцены: «Отделение света от тьмы», «Сотворение светил и планет», а затем и «Сотворение Адама», вся эта космическая симфония, которая должна быть передана взмахами его кисти, – требовала вначале какого-то очень простого мотива, идущего не от горних вершин, а от ощущения мелодии, навеянной привычным миром. Может быть, поэтому сцена опьянения Ноя стала, по сути, всего лишь жанровой картинкой. В ней он изобразил не столкновение грозных космических сил, но обычный земной конфликт отцов и детей.
Не такой ли конфликт переживала его собственная семья? Отец, живший за пределами Рима, жаловался в письмах на то, как грубо стали обращаться с ним два сына, братья художника. Да и самого Микеланджело он осыпал упреками, обвиняя во всех смертных грехах. По слухам, доходивших до него, художник понимал, что дряхлеющий отец все чаще и чаще впадал в детство, превращаясь в капризного ребенка, угодить которому становилось практически невозможно.
Отделив себя от повседневных забот строительными лесами, на которые он взобрался, чтобы начать роспись потолка, Микеланджело все равно не мог не думать о том, что происходило с человеком, ставшим после смерти матери единственным, с кем он ощущал внутреннюю, почти животную близость. Все это было печально до такой степени, что слезы, подступавшие к глазам, мешали порой видеть фигуры, нанесенные на фреску.
Может быть, в старике, безвольно лежащем на полу шатра, проступили черты его собственного отца? Никто уже не ответит на этот вопрос.
А возможно, начал он с этого фрагмента, потому что в описанном эпизоде единственный раз проявил Ной обычные человеческие качества, которых так не хватало в нем Микеланджело, чтобы до конца прочувствовать образ праведника, «ходящего пред Богом».
Да и в самом деле, не из желания ли хоть на мгновение вытравить из своей памяти чудовищные картины гибнущего мира потянулся седобородый старец к вину – испытанному методу тех, кого более не существовало уже на этой Земле? Погрузившись в тяжелое забытье, не пытался ли он тем самым заглушить в себе крики и мольбу о помощи женщин, детей и стариков, оставшихся за бортом ковчега? И не оттого ли так разгневался он на среднего сына Хама за то лишь, что, увидев отца, лежащего обнаженным в пьяном бесчувствии, он стал невольным свидетелем его слабости, которую Ной, наделенный доверием самого Господа, не мог себе позволить ни тогда, ни теперь, ни в оставшиеся триста пятьдесят лет, отпущенных ему Всевышним?
Микеланджело поднял руку и дотронулся до изображения благочестивого Ноя. На мгновенье ему показалось, что он может ощутить тепло настоящей человеческой плоти, но пальцы наткнулись лишь на холодную штукатурку, покрытую краской.
Микеланджело вздохнул и направился к самому краю настила. Доски поскрипывали под его тяжелой походкой, будто палуба корабля, готового вот-вот отправиться в дальнее плаванье. Только плаванье это должно было совершаться не в пространстве, а во времени, причем в таких его глубинах, куда доплыть практически невозможно.
Свесившись вниз с восемнадцатиметровой высоты, он крикнул, чтобы слуга поднял к нему картон, на котором были сделаны эскизы потопа. Голос в пустом помещении прозвучал так гулко, что художник вздрогнул от неожиданности. Он уже почти отвык от звуков человеческой речи, поскольку все последние дни вел только безмолвные диалоги с самим собой.
Теперь предстояло то, что Микеланджело любил менее всего. На сырой штукатурке следовало расположить картон с эскизом, а маленькие дырочки, пробитые по контуру будущего изображения, обработать тампоном, заполненным угольной пылью. Работа эта отнимала большое количество времени, а ему не терпелось уже воскресить из небытия и ковчег, и вскипавшие воды, и множество охваченных паникой людей, стремящихся найти спасение от непрекращающихся потоков дождя, обрушившихся на обреченную Землю.
3
День 6 марта 1509 года выдался в Риме холодным.
Папа Юлий II приказал как следует растопить камины, и над Ватиканом потянулись пухлые белесые дымы. Папа ждал условленного сигнала. Слуга, который работал с Микеланджело внутри Сикстинской капеллы, должен был сообщить, когда художник спустится с лесов, чтобы отправиться в город.
Все последнее время Микеланджело практически не покидал место своей работы. Приказав разжечь внизу десятки переносных жаровен, он, натянув на себя несколько рубах и толстый свитер из козьего пуха, дневал и ночевал на совершенно не приспособленном для этого деревянном помосте. С одной стороны, такое рвение импонировало Папе, но с другой – мешало ему проникнуть внутрь капеллы, чтобы разглядеть, какие изображения появляются на ее потолке.
Это было частью их взаимной договоренности. Микеланджело настоял, чтобы ни один посторонний человек не появлялся в здании до тех пор, пока он не закончит основную часть росписи. Папу он тоже причислил к числу посторонних. Однажды, когда тот нарушил договор и неожиданно оказался внизу, Микеланджело, не говоря ни слова, начал сбрасывать сверху одну доску за другой. Юлию II ничего не оставалась, как с проклятиями спешно ретироваться и плотно прикрыть за собой дверь.
Но сегодняшний день, 6 марта, был особым. Тридцать четыре года назад в семействе Буонарроти появился тот, кто своим упрямством попортил уже столько крови главе католического престола. Папа знал точно, что сегодня художник должен был покинуть капеллу, чтобы в кругу немногочисленных друзей сдвинуть бокалы с кьянти в честь здравствующего отца Лодовико и в память своей давно уже покинувшей этот свет матери Франчески.
Юлий II сидел перед камином и, глядя на пляшущие язычки пламени, нетерпеливо ждал. Время, казалось ему, тянулось непозволительно медленно. И когда ему сообщили, что некий человек прибыл по его просьбе из Сикстинской капеллы, он так стремительно бросился к выходу, что даже забыл свой папский посох, который никогда не оставлял без присмотра.