Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл багрово-красный махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и, как пурпур, застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду, между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат.
Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил.
Но я не хочу Елены теперь. Я не хочу думать о ней. Я не хочу помнить ее. Я весь в моей мести. И уже не спрашиваю себя: стоит ли мстить?
22 июля
Генерал-губернатор ездит два раза в неделю, от 3-х до 5-ти, к себе в канцелярию, в свой дом на Тверской. Он ездит разными путями и в разные дни.
Мы проследим его выезд и через день или два займем все дороги. Ваня будет ждать его на Тверской, в Столешниковом переулке – Федор. Генрих в резерве: он станет в дальних улицах, сзади дворца. На этот раз нас едва ли ждет неудача.
Что бы я делал, если бы не был в терроре? Я не знаю. Не умею дать на это ответ. Но твердо знаю одно: не хочу мирной жизни.
Курильщики опия видят блаженные сны, светлые кущи рая. Я не курю опия и не вижу блаженных снов. Но что моя жизнь без террора? Что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы».
Время жатвы тех, кто не с нами.
25 июля
Я говорю Федору:
– Ты, Федор, займешь Столешников переулок, от площади до Петровки.
Генерал-губернатор должно быть поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.
Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх.
– Ну, Жорж, будет им на орехи.
– Ты думаешь?
– Верно. Теперь не уйдет.
Мы в далеком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор.
Федор задумчиво говорит:
– В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят… Баре проклятые… Ну да ладно: гляди, – служи панихиду.
– Федор…
– Чего?
– Если будут судить, не забудь взять защитника.
– Защитника?
– Да.
– То есть это адвоката какого?
– Ну да, адвоката.
– Адвоката не надо… Не люблю я их, адвокатов этих…
Да и суда вовсе не будет… Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов…
Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.
И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб.
27 июля
Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутьи мне явился…
И еще:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнем». А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором? Оба убьют.
Обоих повесят. Обоих забудут. Разница не в делах, а в словах.
И когда я думаю так, то смеюсь.
29 июля
Эрна говорит мне:
– Ты меня не любишь совсем… Ты забыл меня… Я чужая тебе.
Я говорю неохотно:
– Да, ты мне чужая.
– Жорж…
– Что, Эрна?
– Не говори же так, Жорж.