– Мы великим государем не сами назвались и в царские дела не вступаемся, а разве о правде какой говорили или от беды от какой избавляли, – уже спокойно ответил Никон. – Так мы, архиереи, на то заповедь приняли от Господа, который сказал: «Слушая заповедь, Меня слушает». Прошу у царского величества какую-либо келью для себя, где бы я мог приклонить голову. – На последние слова он не пожалел в голосе ни скорби, ни сочувствия к себе.
– Келий на твоём патриаршем дворе, сколько хошь: можешь жить в любой, – сказал Стрешнев, нагло улыбаясь Никону в лицо.
Все кругом замерли в ожидании патриаршего ответа.
Никон раздумывал не долго: он снял с себя мантию, взял в руки грубую деревянную палку, заготовленную, по-видимому, заранее, перекрестился и вошёл в толпу. Народ расступился и выпустил его из церкви. Патриарх, опираясь на палку, отправился пешком на подворье Воскресенского монастыря. Там он пробыл два дня в ожидании хоть какой-то реакции от царя, но Тишайший молчал, словно рыба, Никона к себе не позвал и объясняться с ним не хотел. Тогда Никон велел отвезти себя в Воскресенский монастырь и там дал волю своему нраву.
Первым делом он учинил проверку монастырской казне, правильному распределению съестных и других припасов, соблюдению общего порядка в монастыре и новых религиозных канонов. Срывать зло было больше не над кем, так он отводил душу над игумном, монахами, послушниками. Он лично правил суд над провинившимися, совал нос в каждую книгу, в каждый реестр, заглядывал во все кладовые, переворачивал всё кверху дном и всё никак не мог успокоить расходившееся сердце. Впереди него вприпрыжку бежал дьяк Каликин и приговаривал: «Вот изволь, владыко, убедиться, как они тут блюдут порядок!»
Особенно тщательно Никон проверял монастырскую казну. Когда они вошли в келью хранителя казны Карпа Котошихина, Никон был на большом взводе: везде, где он прошёл, были вскрыты большие нарушения и упущения, и всех виноватых он велел тащить пока в подвал для последующей разборки.
Котошихин, худенький мужичонка лет пятидесяти, сорвал шапку с головы, обнаружив на ней сбитые реденькие русые волосёнки, бросился на колени перед патриархом и стал ловить губами его холёную руку:
– Благослови, владыко…
– Встань, сударь, и не егози! Показывай, как ты распоряжаешься божьими деньгами! – Никон громко стукнул тяжёлым посохом о каменный пол. Янтарые чётки на левой руке заходили ходуном на золотой цепочке.
– Не изволь беспокоиться, владыко, строго блюду порядок и ни единой полушки не пропадает втуне. Всё идёт на пользу братии и Богу.
– Это мы сейчас проверим. Каликин, начинай ревизию.
Никон сел на скамейку, опёр уставшее тело на суковатую палку и затих. Каликин потребовал от Котошихина мешок с деньгами, драгоценности, расходные документы, расписки и начал всё внимательно изучать, подносить ближе к глазам, нюхать и просматривать бумаги, считать в уме, складывать и вычитать, а Карп Котошихин стоял рядом и шёпотом повторял за ним все вычисления:
– Капуста по 26 алтын 4 деньги, коровье масло по одному рублю двадцать копеек пуд, итого шесть рублёв; и мёд по той же цене, значится, за шесть пудов будет семь рублёв двадцать копеек. Сто грецких орехов по десять копеек за орех, итого десять рублёв… Пять рублёв и восемь гривен с алтыном на дрова, семь рублёв на оказание помощи сирым и вдовам, восемнадцать рублёв на покупку убоинки…
– Вот так-так! – торжествующе вскричал Каликин. – Жирновато выходит, то-то я гляжу, рожи-то у всех у вас лоснятся!
– Я что… я – подневольный. Как игумен прикажет… – пояснил Котошихин, шмыгая носом.
– А мы и игумна спросим, правда, владыко?
Владыко дремал или делал вид, что дремал, и на риторический вопрос дьяка Каликина не отвечал. Проснулся он от резкого вскрика – документация казны была не такой уж обширной:
– Вот оно, преступление-то! А говорил, Карп Харитонович, что всё у тебя в порядке! – Каликин торжествующе тыкал грязным пальцем в бумагу: – Не сходится тут у тебя, недостача обнаружена, владыко!
– И большая? – поинтересовался Никон.
– Цельных пять алтын, великий государь.
– Да как ты смел! – вскричал патриарх. – Пять алтын! Да я тебя… Да ты…
– Это никак невозможно, – залепетал Котошихин дрожащими губами, – я намедни сверял – всё сходилось. Ей-богу не вру!
В подтверждение сказанного казначей перекрестился.
– Ты что же, cтригольник, Бога всуе вспоминаешь, да ещё крест двуперстый на себя накладываешь! – вскричал Никон. – Слуги! Взять его и отдать за вахту!
– Великий государь! – Котошихин бросился на колени. – Не вели казнить, вели миловать! Дьявол попутал, по привычке это я сложил два перста…
Вошли какие-то молодцы – то ли монахи, переодетые стражниками, то ли стражники, переодетые монахами, взяли трясущегося Котошихина под руки и уволокли прочь. Ревизионная комиссия во главе с Никоном тронулась проверять дальше.
Из подвала Воскресенского монастыря Котошихина свезли в Земский приказ, потому что Карп Харитонович не принадлежал к клиру, следовательно, Патриаршему приказу он был не подсуден. Думский дворянин Прокопий Елизаров, правивший дело Котошихина, пропустил мимо ушей обвинение в двуперстии и предложил ему возместить обнаруженную недостачу монастырской казне. Но когда он узнал, что у того таких денег нет, то вынес решение конфисковать у «московского служивого человека Котошихина Карпа сына Харитонова избу со всем скарбом частью в пользу Патриаршего, частью в пользу Земского приказов», а большей частью – в собственный карман.
После такого правёжа бывший казначей Воскресенского монастыря и дворянин Карп Котошихин вместе с женой оказался на улице. Прежде чем пропасть без вести, он через одного дьяка в Посольском приказе успел известить о происшествии сына Гришку, посланного в далёкую Ливонию ответным человеком, и просил его замолвить перед своим начальством словечко о прощении и возвращении дома.
Дьяк Каликин, проходя на другой день после ревизии мимо казначейской, увидел на полу какой-то блестящий предмет. Он нагнулся, поднял его, поднёс ближе к свету и увидел, что это была монета достоинством в пять алтын. Дьяк ухмыльнулся, сунул монету в карман и пошёл дальше по своим делам.
Никон же, войдя в Воскресенский монастырь, вступил на долгий путь страданий и мытарств, на котором было отстранение от патриаршества, ссылка в монастырь, месть за прежние прегрешения, полное забвение и длинная скучная жизнь.
Верные люди гетмана Гонсевского и князя Одоевского
Вси сии мудри быша и во ад угодиша.
Протопоп Аввакум, «Книга бесед»
А в нынешнюю службу от лета 1651 года, за продолжением Польския войны, многие люди рейтары и солдаты, на боех и приступах, и сидячи в осадах, и стояв долгое время многими розными городами, с голоду померли…
…Где-то в лесах скрывался гетман Гонсевский, он делал оттуда вылазки на русское войско и даже осмеливался показываться в непосредственной близости от Вильно. Воевода Данило Мышецкий напрасно гонялся за гетманом, устраивал ему засады и подсылал к нему своих соглядатаев. Литовцы ловко маневрировали и то и дело меняли свои позиции, приспосабливаясь к быстро меняющимся событиям, а князь просто не успевал во всём этом во время сориентироваться. Пока гонец доскачет до белокаменной, пока он дождётся приёма у царя, пока дьяки да стряпчие в Посольском приказе разберутся, в чём дело и придут к какому-нибудь мнению, пока гонец с царскими указаниями доберётся обратно в Литву, глядишь, эти указания уже и устарели.
– Что ж мне теперь – клопов ею давить, этой царской грамотой? – хотелось закричать Мышецкому во весь голос, но он сдерживался. Не только вслух произнести такие слова, но и думать так опасался. Упаси Бог проговориться во сне! Вмиг донесут царю. Слово и дело государево!
Князь Никита Одоевский сидел в душной и тесной каморке с тусклыми оконцами, выходящими на узкую грязную улочку, и проклинал тот час и день, когда согласился возглавить русскую делегацию на переговорах с поляками. Он торчал в Вильно уже больше года, но мирного докончания, которого так жаждали в Москве, он так пока и не добился.
Обещание литовцев и поляков избрать на польский трон московского царя оказалось лишь хитрой уловкой, предназначенной для того, чтобы остановить успешные боевые действия в Литве войска царя и получить передышку. Князь со товарищи и вкупе с сыновьями Фёдором и Яковом не сумел разгадать коварного замысла и чуть было не попал в опалу к Тишайшему. Но Бог миловал, и теперь речь уже не шла о том, чтобы посадить на польский престол московского царя – надо было бы хоть как-то замириться с панами, чтобы высвободить силы для войны с королём свеев.
За окном моросил мелкий и противный дождик, в доме тоже сырость, на душе одна сумрачность, а у этих литовцев даже дров, чтобы растопить печь, не выпросишь.
То ли дело сейчас в Москве: приказал бы растопить мыльню, принести из погреба холодного клюквенного кваса, снять со стрешни парочку мягких берёзовых веничков да велел бы Афоньке-ключнику с чувством и толком пройтись ими по грешным телесам своим. А после баньки, выбивши всю лишнюю дурь из-под толстой кожи, обливаясь потом, вприпрыжку – скок-скок в смежный теремок к Евдокеюшке под бочок!
Истосковалось, ох как истосковалась плоть по сладостно-мучительному истязанию! Как она там его любушка без него пропадает? Хозяйство, небось, всё захирело, если вовсе не разворовано и не разграблено. А может, прибрала всех сродственников и челядь зараза, прилипшая к Москве несколько лет подряд? Сказывают, на боярских дворах живых осталось меньше, чем погребенных. Города и волости опустели – всех снесли на погосты. Куда же смотрит Всевышний? За что такая напасть на православное христианство? Откуда пошло нелюбье на Руси?
А от царя-то благодарности не дождёшься, да и на подарки он не так уж горазд. Сызмальства находится рядом с царём – начинал ещё стольником первой статьи при отце его Михаиле Фёдоровиче, и рындой с бердышем у трона стоял, потом командовал войском, воеводствовал в Астрахани, руководил подготовкой Соборного Уложения, опять воевал, до комнатного боярина дослужился – а всё не угодишь. Такова уж царская служба: сегодня шуба с царского плеча, а завтра за самое малое неисправление – своя голова прочь. Так и ходишь по лезвию ножа, того и гляди, свалишься в пропасть. Господи, если бы знать, как и где угодить, не ошибиться и не прослужиться! Но разве может кто проникнуть в промыслы государевы? Хотелось от обиды топать ногами, от тоски и безделья – реветь белугой, а от безысходности – сорвать на ком-нибудь злость.
Главное, не с кем слова молвить в этом медвежьем углу. Сын кровный Федюшка заболел в одночасье и тут же в Вильно помре на его руках. Яков в войске находится, а он остался один-одинёшенек. Вон Ванька Прозоровский, слышь, назначен вести переговоры со свеями. Ему хорошо там в Валлисаари – ему в помощники Бог сподобил дать самого окольничего Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина. Сам Ванька-то дурак-дураком, кроме курицы да коровы, никаких иноземцев отродясь не видал, но зато Нащокин молодец, башковит да умён, все науки прошёл, всё знает, всё умеет: и как к чужеземцу подобраться, и чем и как его прельстить, как тайну заветную у него выведать, какую грамоту царю отписать и что его царскому величеству посоветовать. Вот князь-то Прозоровский с ним как у Христа за пазухой. А у него, Никиты Ивановича, никаких таких помощников нету и не предвидится. Правда, числится в его свите подьячий Гришка Котошихин, он и на перо боек, и по-польски кумекает и вообще холоп сообразительный, но не будешь же впускать в свои мысли какого-то безродного дворянишку Котошихина! Прозвание-то какое имеет: Ко-то-ши-хин!
– Стёпка! – зычно закричал Одоевский. – Стёпка! Поди сюды немедля!
За дверью послышался шум и топот, дверь скрипнула и в проёме показалась кудлатая голова слуги – лицо смиренно, а в глазах – бес.
– Я туточки, ваша княжеская милость!
– Подойди поближе: что же мне кричать тебе через всю горницу что ли?
Стёпка, парень лет двадцати, медленно и с опаской вошёл в покои и остановился посредине.
– Что стал-то? Не бойсь, иди, не съем авось!
– Ага, как же! – ответил Стёпка. – Намедни так отодрали, что и по сей день ухо горит.