Оценить:
 Рейтинг: 0

Мелкий принц

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– И что с ней делать… Понятия не имею? Мелкий (это был я), а что бы ты с ней сделал на моем месте?

Я пожал плечами, вдумчиво затянулся, как в кинофильме, и плюнул вдаль, так и не ответив.

– Вот и я не знаю, брат, – и он хлопнул меня по плечу.

Признаться, я не понял ни слова. В свои тринадцать я слышал, что люди кончают университеты, и я точно не знал, что Илье надо с ней сделать, чтобы ей повезло. Достаточно скоро, все в том же дворе, я узнал, что оргазм зовут окончанием, но еще очень долго не знал, что и женщинам он свойственен тоже. Илья разбил нас, русскоязычную шпану, на пары и научил ремеслу. Мне достался мальчик с невыразительным лицом из Ташкента. Его звали Султан. Илья показал, как из скрепки смастерить ключ, открывающий телефонные аппараты, и благословил Султана и меня на пятизвездочные отели. Султан был боязливым и глупым. Он часто матерился не к месту и говорил исключительно о том, что в данный момент видит, слышит или ест. В шортах и цветастых майках, с рюкзаками на спинах, мы ехали в автобусах вдоль протяженной набережной Лимасола до пригорода, где находились отели. Они были похожи на лисички, облюбовавшие трухлявый пень, а в нашем случае – мыс, их кучность упрощала работу. Мы входили в фойе через вращающийся барабан двери и шли напрямую к стойке консьержа. Как правило, перед нами вырастал охранник. Говорил я – так определил Илья.

– Подскажите, где автомат? Позвонить надо, – и для убедительности я предъявлял десятипенсовую монету.

Султан нервничал, часто моргал и сглатывал. Он мешал, но для работы были нужны двое. До стойки мы, как правило, не доходили, а шли в указанную охранником сторону. Мужчины в летних костюмах светлых тонов смеялись жирным смехом людей достатка и говорили с дамами уверенными голосами. Дамы в чешуйчатых платьях хихикали, изгибались и отмахивались. Шла охота. Таких ярких зубов я прежде не видел. Я смотрел на эти улыбки, и на языке вертелось – мороз и солнце… Почему? Может быть, потому, что такое белое сияние я видел только в крепкие морозы в подмосковном лесу? Маленьким я представлял, что сугроб – это горб замерзшего верблюда. Он заплутал в метель, присел, заснул, и его замело. Не помню, где именно проходил шелковый путь, но не через Апрелевку точно, об этом я узнал на уроках истории и географии и вырос из той чистой фантазии. Удивительный мир богатых… Я рассматривал этих людей, как рассматривают портреты в картинной галерее, а они из своих несуществующих рам разглядывали только друг друга, в упор не замечая ни меня, ни узбека, пришедших их объебать.

Работа была простой. В прозрачной кабинке мы без затруднений умещались вдвоем. Я имитировал звонок, уверенно и громко разговаривал с отцом, повторяя мамины субботние вопросы, участливо кивал, с расстановкой отвечал тишине. Под боком суетился Султан. Он вскрывал заготовленным заранее ключом приделанный к аппарату поддон, куда ссыпалась мелочь от предыдущих, настоящих междугородных звонков. Если нам везло и монетки не собирали неделю, то каждая гостиница давала до ста фунтов – столько мама платила за квартиру и свет. Рюкзаков было два, и из «Шератона» мы шли во «Времена года», где я снова убедительно тряс монеткой и говорил: «Извините, сэр…» От автомата отходили не мешкая, но осторожно. Оступиться было нельзя, на плечах висело несколько килограммов мелочи, и любое неуклюжее движение прозвенело бы на все высокое лобби. Считали при Илье, в подъезде, на ступеньках его дома. В его квартире никто никогда не бывал. Он справедливо забирал половину, а нашу долю, по четверти, выдавал банкнотами. За три недели я насобирал на велосипед «ВМХ», сворованный в нерусском районе, и за полцены выкупил его у того же Ильи. Я пристегивал его у подвала соседнего здания, потому что не смог бы объяснить его происхождения маме.

Прошлой весной в Тель-Авиве случай свел меня с моими товарищами юности, воспоминания о которых давно вышли за пределы оперативной памяти. Сложно представить в настоящем людей, запечатленных на блеклом полароидном снимке четверть века назад. Все кажется, что они так и остались там, на средиземноморском острове, в своих нестареющих телах, босые и обветренные.

Мне не посчастливилось быть приглашенным на презентацию романа старого мастера. Сотый по счету и девяносто девятый толком не читанный, но продающийся по инерции все тем же читателям, которые десятилетиями ждут повторения чуда. Старик со сложнопроизносимой фамилией и приметами отчаянной важности на лице принимал поздравления, в том числе мои. Деваться от приличий некуда, если выбрал жизнь вне пещеры. Я тряс его мягкую руку и, как многие, наверное, поражался, что однажды, в прошлом веке, эта рука была проводником того первого романа, после которого стоило повторить путь Рэмбо?. Но союзы, дача, дети, усиленное питание, вторая, третья жена, артрит – все это вынуждало руку елозить и дальше. Страшен не стыд, думал я, пока выговаривал – поразительная наблюдательность, поразительная, ни одного лишнего образа, все ружья разом, надо же, – а то, что он не глуп и сам знает, что водит рукой по глинистому дну колодца, беспощадно высохшему после первой повести.

– Спасибо, Боря, – он тянул на себя свою увлажненную, душистую, бабью ладонь, как будто берег инструмент для будущего труда.

– О чем вы задумались? – спросила меня обозреватель Женя, или не Женя, мы виделись раза три и однажды завтракали.

– О рукоблудии, – сказал я и глупо рассмеялся, но видимо, смех был заразительным, так как Женя-не-Женя подхватила, а опомнившись, прикрыла рот той рукой, в которой не держала за тонкую ножку фужер.

В эту минуту я вспомнил людей, на которых с завистью глядел в детстве, пока обворовывал их на мелочь, и в которых мечтал вырасти. Только в тринадцать так поверхностно можно было судить о чужом счастье. О мнимом успехе и довольстве им. Я пригляделся к себе теми глазами, бегающими, еще не прогоревшими. Что ж, я человек в костюме, смеюсь в кругу известных миру людей, веселю пускай и не редкой красоты, но все же красивую женщину в золотисто-чешуйчатом платье. И теми глазами я не вижу, что костюм этот мой – единственный для таких вот редких случаев. Что дама, если бы не пила, отдалась бы скорее старику-многотиражнику – хотя бы потому, что это надежней, и что самое страшное, я заблудился еще только на подступе к лесу и так и вожу рукой по дну колодца и не понимаю, вода это на пальцах, или только кажется, или просто грунт сырой…

По пути к лифтам, в том месте, где напротив стойки регистрации в прошлом веке, возможно, располагались телефонные автоматы, я прошел мимо полного низкорослого мужчины азиатской внешности с гладко выбритой головой. За ним семенил носильщик в форменной фуражке отеля.

– Султан! – позвал я, и он остановился, обернулся и без недоумения и прочих драматических выражений лица не узнал меня, о чем тут же сообщил:

– Простите, не узнал.

– Это я, Боря! Помнишь Кипр, девяносто пятый, Илью помнишь…

– Да, да… Кипр. Боря… – он неумело притворился, что вспомнил, кивнул и поспешил на выход.

За автоматической дверью его ждала черная машина с распахнутой заранее задней дверцей и флажками Узбекистана над передними фарами с азиатским прищуром.

Илью я увидел на будущий день, и в этот раз уже не удивлялся случаю. Встреча эта казалась мне закономерной. Выписавшись из гостиницы к обеду, предварительно еще раз поздравив большого, нет, крупного русского писателя за завтраком, я взял такси до автовокзала. Человек с одним костюмом в соседний город едет на автобусе. Если бы таксист повез меня в Иерусалим напрямик, к вечеру пришлось бы ковырять пальцем дно бумажника в поисках Жени-не-Жениного номера, записанного для меня вчера на вульгарной салфетке. Могла бы вбить в мой телефон, но бесплатное шампанское, как правило, будоражит образы, хранящиеся в файле «романтическое». Жила она теперь в Тель-Авиве, а после расточительной прогулки мне еще несколько дней надо было бы где-то есть до зарплатного дня.

Купив билет, пришлось купить и кофе по станционной цене. Следовало занять четверть часа до следующего отправления.

– Братишка, – окликнул меня полуголый человек со спины, – выручай.

Человек стоял и раскачивался. Как и четверть века назад, рубашки на нем не было. Кожа на плечах полопалась от бродячей жизни под солнцем. Нестриженные волосы спутались с бородой, срослись в гриву. Из треснутой губы торчал небольшой мерзкий розовый комок. Про губные грыжи я прежде не слышал.

– Выручай, мужик. Шекеля не хватает. Одного шекеля.

Орел на красной пупырчатой коже хоть и поблек, но парил все там же, несколько над сердцем. «Вернулся-таки в Израиль», – подумал я, ссыпал мелочи, как тогда в подъезде, и отошел от него, отмахивая от носа едкий запах аммиака. Из окна автобуса я наблюдал, как он бредет от человека к человеку в обреченном поиске сострадания. Дорога в Иерусалим оказалась долгой, мы застряли в тоннеле из-за аварии. Промчала скорая, другая, и пожарные. Я закрыл глаза и стал вспоминать дальше, как жил, взрослел, планировал и надеялся.

Сейчас, оглядываясь, я не могу вспомнить ничего о двух годах, проведенных в стенах кипрской школы, только то, что случалось во дворах и на улице, кроме единственного эпизода. Урок английского делился на грамматику и на еженедельный час креативного письма. Никаких заданных тем, изложений, сочинений. Никакого внимания к чистописанию. Без замечания «грязно» под последней строкой. В текстах, написанных в рамках креативного письма, грамматические ошибки не рассматривались. Таких вольностей в родной школе не было. Либертарианство какое-то, недоумевала мама, педагог с десятилетним стажем. Запомнился именно первый урок, первая неудача. «Необычайное происшествие, приключившееся со мной». Одинокое предложение во всю доску. Тонкие буквы, выведенные скрипучим маркером. Никаких дополнительных комментариев. Учитель откинулся в кресле и принялся читать Фаулза с заложенной страницы. Какое-то время держалась тишина, но скрипнул первый карандаш, другой, и вскоре заелозил лес опустившихся рук. До звонка стоял мирный гул. Гул работающего воображения.

Я долго и старательно описывал опушку, перечислял деревья, через которые я к ней пробирался. Что увидел на пути. Ручей, из которого зачерпнул ледяную воду ладонями и испил, и то, как свело зубы. Катарсисом послужила сцена «сретенья» с медвежонком. Я завидел его издали, на той самой опушке, с которой начал повествование. Она переливалась взволнованными крыльями лимонниц. Жужелицы прогуливались в траве, как ленивые мещане в воскресенье по единственной торговой улице в уездном городе Опушкине. И в центре лесного царства сидел на трухлявом пне-троне царевич-медвежонок и по-медвежьи брехал. Кульминация – моя сила воли. Я преодолел острое желание познакомиться и поиграть с дивным зверьком, поняв, что поблизости должна быть медведица, и это знание природы и холодное сердце – моя рассудительность заставили меня ретироваться и вернуться в избу живым.

В понедельник полковник раздал наши листки. Ф-фейл, то есть «два», и приписка – «ну и что?». К доске позвали мальчика Уильяма, сутулого и тощего, как борзая, с длинным вислым носом, в который он прочел свою работу – лучшую по оценке учителя. Уильям бессвязно бредил о том, как по дороге из школы в автобусе познакомился с человеком, который по косвенным приметам, таким как чешуя и зеркальный глаз, показался ему необычным. Попутчик был инопланетным гостем и, как ни странно, безобидным. Он покатал Уильяма по межпланетному маршруту и даром открыл некоторые тайны мироздания. И все. Скупое на прилагательные и выводы повествование оказалось лучшим. После уроков я, пораженный, как мне казалось, вопиющей несправедливостью, был больше обычного рассеян и пропустил автобус. Я просмотрел, как распахнулись, подождали и схлопнулись обратно двери, и только несколько позже, глядя на противоположный дом, понял, что произошло. Домой я вернулся затемно. Мокрый, с выпущенной рубашкой и галстуком в руке. Я прошел шестнадцать километров. У нас не было машины, телефонов, родственников, друзей. Мы жили с мамой вдвоем, и она явно плакала, ожидая меня, как плачет только тот, кто понимает, что, возможно, остался на острове один. Гнев ее в тот вечер проиграл страху. Она вцепилась в меня, трепала по волосам и целовала без устали в макушку. Я попросил ее купить мне Джона Фаулза на английском. Она с недоумением кивнула и кинулась записывать имя в блокнот. Мне простили отказ от ужина. Я повалился и уснул, а когда проснулся, опередив будильник, лежал и разглядывал попугая, смотрящего на меня с подоконника, и все думал, еще со вчерашнего урока, вернувшись из сна прямиком в потрясение, что воображение мое заключено в тюрьму. А оно есть у меня! Честное слово, есть! Я тоже могу на Марс… Я тоже могу неожиданно и бессвязно и без выводов. Просто во мне прутья из полянок, лужаек, ручейков, лесов, полей и рек, из родной речи, из народных мудростей, из пользы, из сознательности, из ответственности. Нахуй все – думал я и смотрел то на ноги с новыми мозолями на большом пальце, то на зеленую птицу с оранжевым клювом. Нахуй… Пиджак висел на плечиках. Глаженая рубашка и брюки лежали стопкой на деревянном стуле. Начищенные ботинки смущенно стояли под ним носок к носку. Мама спала. Я вышел тихо, прихватив банан, и отправился на остановку Святого Николая.

Остановка называлась по церкви, нависавшей над ней надстроенной новой грубой кирпичной колокольней. Колокол бил ровно в восемь, после чего из-за поворота выезжал школьный автобус. Это ежедневное действие потеряло со временем смысл и обрело новую причинно-следственную связь. Расписание водителя казалось слишком пресным объяснением. Я представлял, что звон выманивает из небытия автобус, как манок дичь. И, уже сидя на своем предпоследнем ряду, я придумывал прочие возможные связи звуков и происшествий, чем убивал ленивый час пути по выученным наизусть пустым улицам.

Самый первый и самый короткий, как первая связь, рассказ был сочинен на остановке Святого Николая. Я помню, как он начинался: «Гречанка Андреа Дамьяну любила грека Андреаса Чартаса». Была еще одна запись, оставленная за полем. «Ее руки пахнут лимонной коркой». Я помню, как придумывал героиню. Она была старухой, обтянутой высушенной солнцем кожей. Морщин на ее высоком лбу было, как ступеней на лестнице из фильма Эйзенштейна. Она собирала лимоны в собственном садике за белым одноэтажным домом. Рассказ задумывался как просьба о прощении у вечности и моих героев, застрявших в ней.

В моей маленькой личной эмиграции дорога до школы оказалась главным испытанием. Дома ведь как было? Я выходил из лифта, здоровался с Федором взрослым рукопожатием, и мы шли до следующего дома, где под козырьком переминался и дул на варежки краснощекий Сережа Перекресток, если это была зима, или грыз яблоко, если весна. Мы говорили об одном и том же изо дня в день и, минуя стальные колосья монументального венка, не замечали, как уже выглядывал из переулка кровавый торец школы и пресекал разговорчики. В эмиграции школа посулила дальнюю дорогу. Дальнюю, незнакомую, а стало быть тревожную. Тревожность в детстве я ощущал животом, а не сердцем, и каждое утро бежал обратно домой и вбегал запыхавшийся, полусогнутый, не дождавшийся лифта. От двери до церкви Святого Николая лежала прямая ровная дорога, разделявшая городской некрополь на старые и новые участки. Мне тогда казалось, что город был странным образом слоеный. Если считать от моря вверх, то выходило, что первый слой были русские переселенцы, затем развалились себе мертвые греки и наверху суетились греки живые. Обратный порядок был более лестным. Мы, эмигранты, стояли на костях островитян, а греки живые держали нас, как слоны однажды держали земной поднос, пока не родился Джордано Бруно и не испортил такую милую и понятную картину мира с обозримыми краями. В первый день мама пожалела меня и выдала один фунт на такси – автобус я упустил. На второй она выдала фунт и промолчала. На третий мои попытки отыскать в ее выражении жалость были так же ничтожны, как доводы в пользу плоской земли после открытия Бруно. Тяжелый и холодный фунт упал в мою вспотевшую ладонь.

– Вставай завтра хоть в пять и успей все до выхода, – сухо сказала мама.

Я знал, что дороги домой больше нет, и на будущий день, когда я поднялся не в пять, а как обычно в семь, я сглотнул и под ее бессердечное «хорошего дня» побрел к остановке, по-наполеоновски поглаживая живот. Когда до пункта А было ровно столько же, сколько и до пункта Б, я встал, как лошадь у переправы. Возвращаться было поздно, да и некуда. Там, за плечами, осталась мать и отчий дом, пускай и съемный. Отступать нельзя. Да я и не успел бы. Я держался за живот и думал – вот оно, самое страшное, что может случиться с человеком. Заберите свободу, деньги, мечты, только поставьте больше общественных туалетов! Заклинаю вас, взрослые!

Стрекотали кладбищенские сверчки. В неопределенной дали орал кот и мешал кому-то жить. Я убедился, что клетчатый носовой платок лежит сложенный вчетверо на своем месте, во внутреннем кармане пиджака, и с разбегу прыгнул, подтянулся и перемахнул через известковый забор. Мне было стыдно и обидно перед четой стариков с разными фамилиями. Андреа Дамьяну умерла в 1990-м, в 80 лет, сосчитал я, а Андреас Чартас опередил ее на два года.

Отряхивая черные рукава от белокаменной пыли, я бежал под раскачивающийся язык колокола Святого Николая, и думал про тяжелый медный фунт и про то счастье, которое он может дать, – такси. Впрыгнув в двери на третьем бое, я уже больше в дом за деньгами не возвращался. Не кладбищем единым. Я стал уверенней смотреть по сторонам, как пометивший чужую территорию кот, постепенно открывая в себе новые стороны – живучесть и находчивость. Тот рассказ я так и не дописал. Представил, как покойная убивалась по мужу год, другой, собирала лимоны на заднем дворе, пела старческим голосом задушевную греческую народную, да и отправилась следом. И зачем ей целая корзина лимонов? Я разглядывал безлюдные улицы и гадал – чаю одной столько не выпить. Неужто для продажи? Вот же неугомонная в свои восемьдесят.

Вернувшись домой к обеду в одну из суббот, два года после нашего переезда, я увидел отца. Он сидел на берегу и, так как никогда не курил, занимал руки песком. Черпал его ладонью-экскаватором и просеивал сквозь пальцы.

– Ты что, куришь? – спросил он.

Врать толку не было. Он видел. Не знаю, сколько он так просидел, – по-московски, в брюках и рубашке, но он точно видел, как Султан и я, чередуясь, докуривали за старшим товарищем. Отец осмотрел Илью. Его взгляд скользнул по татуировке, но не задержался. Он хмыкнул, но руку ребятам подал.

– Курю, – ответил я и вцепился в него. Обнял и не хотел отпускать.

Заканчивался май. Море было спокойным который день. Мы брели по пирсу, с которого я только что нырял с друзьями. Мне следовало догадаться, отчего последнее время у мамы было приподнятое настроение. А она ведь знала, понял я. Отцов приезд объяснял ее пение за глажкой, неожиданный морковный торт, встретивший меня запиской «Не съешь меня всего», и ее внезапную щедрость. «Выспись», – предложила она в четверг вечером. И «возьми такси завтра». В пятницу я впервые с тех пор, как научился обходиться кладбищем, подъехал к воротам школы на черном мерседесе – других машин в такси не было. Я не знал, что вчера был мой последний день в нелюбимой школе, в нелюбимом классе с ненавистным медленным вентилятором под потолком.

– Пап, а ты дома был? – сообразил я.

– Нет еще. Отведешь? – он улыбался и явно разглядывал меня с удовольствием. За два года разлуки я стал с него ростом, правда сутулился сильно и был более худощавым и обветренным, чем положено быть хорошему мальчику из хорошей семьи. У двери отец остановился и замешкался. Я не был особенно догадливым для своих четырнадцати, и когда мне выдали пять фунтов и предложили погулять и потратиться, я не понял, что впервые за два года мог оказаться лишним.

Вечером они пили «Тисби» за фунт двадцать девять и просили меня их фотографировать на мой полароид. Они смеялись, дурачились, высовывали языки. Стекло звенело, кубики льда трескались в белом вине, солнце заходило за гряду волнорезов, вечер становился розовым, а мама ласковой. На следующий день она улетела домой. А мы вылетели следом, но только в Ниццу.

III

Международный молодежный центр города Грасс

В полдень в воскресенье, когда ударил колокол собора Богоматери и еще после, минуту-другую, пока не угомонились переполошенные птицы, я поискал в себе смелость и, не отыскав ее, все же шагнул навстречу женщине с ценой. Она стояла на углу переулка и площади и не курила. Оглушенные голуби, подавившие все прочие городские звуки крыльеплесканием, были мне поддержкой. Они защищали громким шорохом мой сокровенный вопрос от прохожих ушей. Впервые я заговаривал с женщиной о любви открыто, без кокетства, намеков и двусмысленности.

– Сколько? – спросил я по-французски.

Я изучал ее, сидя на скамье на противоположной стороне Плас Массена, перед тем как встать и подойти к ней. Мне нужно было знать наверняка, что она та, за кого я ее принимаю. А то ведь спросишь: «Сколько?» у бесплатной женщины, – ну вдруг зазевалась и стоит просто так в короткой юбке зеленой кожи, в колготках, порванных на коленях. Нет! Эта верно проститутка. Вне сомнений. Колени розоваты, ими явно поутру натирали пол. Это ей еще повезло, что Франция не признает ковров (по крайней мере я их в домах не встречал), ни настенных, никаких. А то стёсы были бы кровавыми. Зато сразу было бы ясно – проститутка. И не гадал бы две сигареты кряду, она или не она, на трехлепестковой фиалке, всматриваясь и щурясь через площадь с двумя фонтанами.

– Сколько?

У нее добродушное лицо. Курносое и безыдейное. Мысль не блуждает где-то там еще. Она здесь даже не селилась.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6

Другие электронные книги автора Борис Лейбов

Другие аудиокниги автора Борис Лейбов