Днем Бох играл сам с собой в шахи, или щелкал на абакусе, записывал цифирь, или просто смотрел на берега и реку, надев свой барет, и это означало, что подходить к нему нельзя – думает, а о чем – поди знай. Ночью, если звездная, немец подолгу глядел в небо через медную трубку. Зачем – опять непонятно.
Но если у купца на седой голове была одна бархатная калотта, а сам он не писал и не двигал по доске фигуры, Яшка смело к нему подходил и заводил беседу, это не возбранялось. Иногда, правда, посреди увлекательного разговора, Бох вдруг становился рассеян и лез в мантельташ за грифельком. Мантельташ – это у немцев такой лоскут, пришиваемый поверх плаща-мантеля, навроде малой сумки. У хозяина в том хранилище лежали мелкие полезные вещицы: печатка – к письму прикладывать, книжечка для цифири, грифель чем в книжечке писать и складной ножик чем острить грифель. Если Бох начинал калякать по бумаге, Яшка сразу отходил. Знал: сейчас господин и барет нацепит.
Тогда Шельма отправлялся к кнехтам, чесал языки с ними. Не больно-то увлекательные выходили беседы, но молча Яшка существовать не умел – если, конечно, не был занят делом.
Единственный, с кем он никогда не заговаривал и даже близко не подходил, был страшный Габриэль. К нему и немцы не совались, боялись.
А ужасному человеку, кажется, никто был и не нужен. Он обычно сидел на борту, свесив наружу ножищи в красных сапогах, и делал одно из двух: либо почесывался в разных местах, прежде всего по плешивой макухе, своим редкозубным железным гребнем – вот, оказывается, для чего висел на поясе сей предмет (так, во всяком случае, думал Яшка, пока не случилась жуткая жуть, про которую уже скоро); либо же вымастыривал нечто более удивительное – широким ножом с невероятной искусностью вырезал цветы из всякой снеди. Годились ему и яблоко, и свекла, и репа, и морковина – что угодно. Мог и слепить цветок – например, из хлеба или мягкого немецкого сыра. Розы, ромашки, толипаны, лилии выходили из костлявых пальцев будто живые, и даже краше, чем живые. Но заканчивалось всегда одинаково. Габриэль долго вертел готовый цветок, разглядывал что-то, подправлял, а потом, налюбовавшись, сжирал. Глядеть на это было тошно – Яшка отворачивался.
Однажды, когда Бох был в разговорчивом настроении, Шельма набрался смелости и спросил: отчего это Габриэль такую красоту жрет, не сохраняет?
– Я думал про это, – ответил купец. – И вот что мне кажется. Габриэль страшный, правда?
– Бррр, – подтвердил Яшка.
– Самые страшные люди – те, кто не находит в жизни ничего достойного и красивого. Им ничего и никого не жалко, от этого они безжалостны. Но красоту они тоже чувствуют и тоскуют по ней сильнее, чем остальные. Габриэль делает красоту своими пальцами, потому что не находит ее вокруг.
Шельма подумал-подумал – развел руками:
– Чего-то я не понял.
– Может, я всё это напридумывал. – Бох задумчиво погладил бороду. – Я люблю придумывать. Почему бы тебе не спросить у Габриэля самому?
Яшка поежился. Купец же засмеялся, он нынче был весел и словоохотлив.
– Рассказать, как я взял его на службу? Ну, слушай… Был я по делам в Константинополе и однажды увидел, как у городской стены рубят головы захваченным арабским пиратам. Осужденных преступников было не меньше тридцати, а палач всего один, но в своем жестоком ремесле великий мастер. Мне нравится наблюдать за теми, кто красиво делает свое дело, даже такое страшное. Палач двигался легко, точно и изящно, будто королевский танцовщик. Головы слетали с плеч и сами откатывались в положенное место; кровь била струями, но ни одна капля не попадала на белоснежное одеяние палача. Должен сказать, что на казнь Габриэль всегда переодевался из красного в белое.
– Так вот он кто. Кат! – ахнул Шельма, с ужасом и отвращением оглянувшись на Габриэля, хрупающего несказанной красы розу, которая была вырезана из большой луковицы.
– Да. Он служил главным палачом в константинопольском Санктории, ведомстве казней и пыток. Чем древнее страна, тем изощренней там истязают и умерщвляют людей. А Византии уже тысяча лет, ее палачи славятся как на Востоке, так и на Западе. Габриэль был лучшим из них. Никто не умеет убивать искуснее. Поэтому я переманил его из Санктория.
– А зачем тебе слуга, который искусен в убийстве? – боязливо спросил Яшка.
– В мире без убийств нельзя. Так не лучше ли, если это делается искусно? Габриэль хорош еще и тем, что убивает безо всякой злобы – как дровосек, срубающий дерево.
Черт знает, кто из вас страшнее – ты или твой аспид, подумал Шельма, слушая рассудительный голос Боха. А тот еще не наговорился.
– Знаешь, когда я окончательно решил забрать его с собой? Спросил у начальника Санктория, как Габриэль ведет допрос, какие применяет пытки. Я очень не люблю тех, кто упивается мучительством. Убивать – одно дело, на этом держится вся природа. Терзать беззащитную жертву – совсем другое, придуманное негодяями. Начальник Санктория сказал: «Мой старший мастер редко использует клещи и сверла. Он просто берет за плечи, смотрит в лицо, и человек сразу рассказывает всю подноготную. Допрос проходит быстро и чисто. У Габриэля такие глаза, что я и сам стараюсь не встречаться с ним взглядом».
И Яшка вспомнил, как в страшный день прижигания клеймом хотел скакнуть в окно и даже было вырвался из цепких лап Габриэля – но оглянулся на чудище и окоченел, замороженный ледяным взглядом.
Тряхнул плечами, прогоняя скверную картину. Спросил про интересное:
– Ты переманил его у греков? Посулил больше денег? Сколько?
– Габриэль равнодушен к деньгам. Ему нужно, чтобы говорили, кого убивать, а в остальное время не мешали делать съедобные цветы. Душа этого существа таинственна. Про себя я называю его «Раб красоты». Ты спрашивал, зачем он ест цветы. Попробую объяснить еще раз. Истинный ценитель красоты знает: по-настоящему прекрасно лишь то, что недолговечно. Подлинная красота – то, что принадлежит тебе одному. Многие уверены: сделать что-то своей безраздельной собственностью можно, лишь поглотив предмет вожделения без остатка. Когда Габриэль съедает красоту, она навсегда остается с ним. Поглощение – высшая форма собственности.
Замудрился ты что-то, дядя, подумал Яшка. Собственность – то, что можно продать. А съеденное продашь разве что золотарям, которые дерьмо из выгребных ям покупают и на удобрение возят.
– Как же ты переманил его, если не деньгами?
– Очень просто. Дал ему посмотреть мне в глаза и не отвел взгляда.
– И всё?
– А ты попробуй. Палач прежде не встречал людей, которые его не боятся. Мы с ним довольны друг другом. Я ему говорю, что делать. Он исполняет, в точности. Уговор такой: убивать только по моему приказу, а больше никого не трогать.
* * *
Скоро после этой памятной беседы и случилась жуткая жуть, про какую уже говорено.
Было это на литовской реке, название которой Яшка позабыл. В лесном краю где-то между Воротынском и Козельском.
Бурлаки тянули насад против сильного течения, медленно. Пели натужные песни невыносимой тоскливости.
Заводил старшой, мужик жилистый и нудный. Такие же у него были и запевки.
«Ай, тянитеся, навалитеся, ай тянитеся, навалитеся» – раз с тысячу, пока не придумает новое, не лучше старого. То какая-то «дубинушка-кровинушка», то «ухнем-разухнем». Надоел – мочи нет.
И позвал купец Яшку пройтись по берегу – не по тому, где тягальщики орали, а по противоположному. Там хоть поговорить было можно.
Шли в тенечке, по шелковой июньской траве-мураве, говорили о разных разностях. Сзади топал Габриэль, чесался на ходу своим железным гребнем: весь красный, поджарый, перетянутый поперек чресел широким кожаным поясом такого же красного цвета. Бох даже спросил, не сильно ль затянулся, не туго ли ему, – вот какой заботливый к своему страшилищу. Габриэль только похлопал себя по брюху: ничего, мол. Яшка никогда не видел, чтоб душегуб снимал тот пояс, либо куртку, либо сапоги – даже на палубе в жаркий день. Самое большее – колпак с голой веснушчатой башки откинет. И не потел никогда, дьявол.
Шествовали они так бережком через кусты-деревья, и вдруг в укромном, не видном с реки месте, выскочили на гуляющих сбродники, семеро.
Сбродники – это разбойники, хуже которых нету. Разбойники, конечно, все волки, но за годы странствий и блужданий Шельма научился разбираться в лесных, степных и городских хищниках. Есть новгородские ушкуйники, которые почти что и не разбойники, а просто лихие люди. С ними всегда договориться можно. Есть лесовики – это беглые боярские холопы, их только дурак не обдурит. Есть отбившиеся от своих татары, с которыми надо своим братом татарином прикинуться. Еще бывают польские, московские и литовские дезертиры. Они люди военные, их можно за собой на какое-нибудь прибыльное дело повести, а по дороге сбежать. Каких только татей Яшка за свою жизнь не убалтывал. Гибкий язык – оружие понадежней сабли. На железное-то оружие Шельма никогда не полагался, даже и не носил его. Если не выручит ум, все равно быстрые ноги надежней, чем сильные руки.
Но со сбродниками не договоришься. То злодеи совсем гиблые, кто сначала убивает, а потом уже грабит.
Эти вот вылетели из зарослей с ножами-дубинами. Ощеренные, молча. И Яшка сразу понял: сбродники!
Успел все-таки схватить купца за руку, потащил назад, сам закричал сразу по-русски, по-литовски и по-татарски: мол, не убивайте, откупимся. От таких слов всякий приличный разбойник остановится. Спросит: чем откупаться будете? Эти же будто и не слышали.
Догнали бы они Яшку с немцем, положили бы на месте, но Габриэль оттолкнул бегущих к толстому дубу, сам встал впереди, грозно положив руки на пояс. И сбродники на саженного верзилу с разбега не кинулись – обступили полукругом. Увидели, что теперь путники никуда не денутся.
Шельма немного ободрился. Попробовал сказать про откупное еще на нескольких языках. Однако сбродники были совсем дикие, звериного образа. Черт знает, откуда их занесло в эти леса. Ни по-русски, ни по-татарски, ни по-литовски, ни по-польски, ни по-валашски не понимали.
Таких страшенных Яшке встречать не доводилось.
Были они смуглые, кудрявые, черноглазые, у каждого в ухе железная серьга. Серьга-то ладно. У самого здоровенного, видимо главаря, вместо пояса была повязана длинная девичья коса, русая, и к концу присохло что-то бурое – видно, резал с головы прямо с кожей. У другого, широкого, на плече лежала секира, к лезвию которой присохло серое, багровое – глядеть страшно. Не иначе малое время назад мозги кому-то выплеснул. Еще был один с ожерельем на шее, вроде как связка сушеных волнушек. Яшка присмотрелся – матушки мои, это ж уши человечьи!
Все разбойники были косматые, заросшие густой черной бородищей до самых глаз – кроме одного, совсем еще парнишки – голомордого, с птичьим носом.
Сбродники глядели на Габриэля, который был на полголовы выше их вожака. Видно, примеривались, как его свалить. Боха и Шельму не опасались, даже не глядели.
– Беда, хозяин, – шепнул Яшка. – Давай хором шумнем, кнехтов позовем. Может, успеют…
Но сам видел: нет, не успеют кнехты. Пока насад к этому берегу причалит, пока высадятся, будут валяться в кустарнике лишь нагие трупы.