«Смерть поэта» возникла не только как название стихотворения. Но как личная тема, как «смерть поэтов». Владимир Ленский и Андре Шенье были тут вместе и почти равновелики. Через год он напишет: «Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?..» И это снова будет про Пушкина. Покуда «осмеянные пророки» бродили по земле и ждали, когда их убьют. Мы плохо представляем себе, что створилось с Петербургом, с обществом, с Россией в те несчастные два дня, пока Пушкин умирал в квартире на Мойке 12. Все напоминало огромный театр, заполненный до отказа разными людьми. И при свете люстр на сцене умирает Пушкин.
Уже в первом, притом, сугубо официальном и оправдательном письме «Дела о непозволительных стихах» возникли сугубо личные вещи: «…дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от своей жены, потому что был ревнив, дурен собою, – они говорили так же, что Пушкин негодный человек и прочее…» Это была его личная тема. Замужество Вари Лопухиной нечаянно проговаривалось здесь.
Вообще-то Лермонтов лишь понаслышке знал пушкинскую историю, хотя и пострадал из-за нее. Одни только общие разговоры. Вскоре после события он был арестован, потом быстро спроважен на Кавказ… (Ну, а в свете еще месяца два или три таскали историю по всем гостиным, и она становилась легендой – но это было уже без него.) И он думал про себя, что, если б начать сначала, напиши он стихи, не стал бы их, пожалуй, распространять.
С Соллогубом Лермонтов знаком был и раньше, но ближе сошелся только по возвращении с Кавказа: в 38-м. Соллогуб входил в число друзей покойного. Тот пригласил его в секунданты еще при первой попытке их дуэли с Дантесом, в ноябре 36-го… Соллогуб был уверен, что тем самым курком, какой спустила судьба в дуэли Пушкина, было проклятое письмо – пасквиль, разосланный кем-то неизвестным пушкинским друзьям 4 ноября 1836-го…
«…Хотя вы были больше секундантом Дантеса, чем моим!» – изысканно поблагодарил его Пушкин, когда все уладилось временно, и дуэль в ноябре все ж не состоялась. – Соллогуб охотно рассказывал об этом, чуть насмешливо, да он, и вправду, не был ни в чем виноват. Старался вместе с Жуковским и другими отвратить беду, вот всё – что плохого? Дантесу пришлось в итоге делать предложение сестре Натальи Николаевны – Екатерине и тем утишить страсти. – За что, собственно, он мстил Пушкину – считал Соллогуб. Женитьба была вынужденной, кто простит?
Про пасквиль, посланный Пушкину в ноябре, Лермонтов, конечно, знал. То есть, слышал, не более. И когда писал «Смерть поэта» имел его в виду. Но Соллогуб приводил подробности. И что мог – не скрывал, тем более, от Лермонтова. После тех стихов Лермонтов считался как бы душеприказчиком Пушкина на земли, хотя никем не был определен на это место, да, главное, и сам себя не назначал. И временами это его раздражало. Но он пытался о чем-то расспрашивать Соллогуба, а тот отвечал довольно охотно…
– А ты-то сам читал?
– Конечно. Их было несколько экземпляров писем, присланных по городской почте. Одно из первых пришло Елизавете Михайловне Хитрово, другое мне. Почти все друзья Пушкина, я в том числе (подчеркнул), получили и, ничего не понимая, переслали адресату: то есть, Пушкину. Мы ничего не заподозрили… А уж потом он сам показал кое-кому: Жуковскому, мне…
– И что там было?
– Ничего. Противный текст. Донос или кляуза. Открыто намекали на неверность Натальи Николаевны, – притом, двойную! «Капитул Ордена Рогоносцев» сообщал об избрании Пушкина «заместителем Великого магистра Ордена и историографом Ордена», а магистром именовался Д.Л. Нарышкин, муж, как тебе известно, самой знаменитой любовницы государя Александра I. Понимаешь?
Кого хотели задеть? А подписывал письмо, якобы – «непременный секретарь И. Борх». А про Борха известно, что он гомосексуалист. Сам Пушкин высказывался про него и его жену весьма остроумно: «Вот, между прочим, счастливая семья! Жена живет с кучером, муж с форейтером». В этом был намек прямой – на Дантеса. Тогда лишь предполагалось, а теперь-то уж – не тайна, что Геккерны были не только семья: отец и приемный сын, но и любовники…
Он помедлил немного и стал развивать мысль в другом направлении.
– Только Пушкин напрасно полагал, что к присылке этой гадости имеют отношение Геккерны. Зачем им обнародовать свои грешки? Другое дело, что втайне – сам, возможно, так и не считал. Просто… по законам нашего гадкого света – в чем еще он мог их обвинить? Кто-то ухаживает за женой? А что особенного? Кто-то, не дай бог, спит, с его женой?.. Что, единственный случай? Если что и не могли Пушкину простить в свете, это то, что он сделал из всего общественный скандал. Сколько несчастных рогоносцев усомнились в его уме. «Мы же терпим?» – сказали. То-то! Мы живем в греховном мире! А пасквиль послали – тут уж обвинение. Вопросы чести!
Он помолчал еще, явно помрачнев: разные мысли, верно, лезли в голову. И добавил еще: – Вот сама ситуация, признаем, оскорбительна. И была, как бы, особой внутренней пружиной всего. Мало, что жена явно заглядывалась на другого мужчину… даже без близости, он полагал, – впрочем, не был уверен, я тоже не уверен, если честно – так ее избранник – пидор! Вообще невмоготу!
– Ты ж его знал – Дантеса, по-моему? – спросил он Лермонтова.
– Видел раз или два у Трубецких. Он на меня произвел отвратное впечатление – как почти все французы. Держится так, будто, они победили в 12 году! Рассказывает с упоением, как они бросили в театре гондон на сцену – актрисе, которая им почему-то перестала нравиться. Или другое что-то перестала? Это все, что он вынес из спектакля на театре? Не знаю. Пустая фигура. Но это нынче, как раз, ценится, по-моему!
– Гусары, молчать!
Но гусары все одно:
– Не понимаю: так она дала ему или нет? Дантесу?..
– Молчать, гусары! – Лафа пытался, как мог, сдержать расходившихся приятелей. Все бы ничего, если б Пушкин не умирал всего за одну речку отсюда.
Спор шел вторые сутки на квартире у бабушки Елизаветы Алексеевны на Садовой. Благо только, комнаты ее в отдалении, и она не слышала. Или старалась не слышать. Если б она знала, чем всё кончится – разогнала бы всех. Сам Михаил был дома по болезни: расходилась нога, ушибленная некогда в манеже, к тому ж он был сильно простужен. Его навещал врач…
– Не пойму! Он все-таки пидор – Дантес?
– Пожилой господин усыновляет великовозрастного детину и при живом отце. Дает свою фамилию…
– Деньги, брат!..
– А если пидор, чего он лезет к нашим бабам?
У Лермонтова со Столыпиным часто так собирались, особенно если кто-то болел… И в Царском, на углу Большой и Манежной улиц, и здесь, на Садовой, в квартире бабушки. (Великий князь Михаил даже обратил на это свое высокое внимание!) А тут и повод был особый. И просто столпотворение.
– Не понимаю. У нее ж четверо детей! – это снова о жене Пушкина.
– Я, лично, не верю в этих танцующих женщин!
– Женишься – твоя тоже захочет танцевать!
– Моя не захочет! Я не женюсь!..
– Кто скажет? А Пушкин – это, правда, интересно? Стоит читать? – пробился чей-то голос.
Михаил мало брал участи в разговоре. Входил в гостиную, выходил. У него были свои мысли по этому поводу. От чего-то морщился. Но для гусаров нет гениев!
Но… Тут была не единственная квартира в городе, где шел такой спор в те дни. Никто не понял еще, что случилось с обществом, и не только с Петербургом – со всей Россией. Что-то она теряла, Россия – сама не знала, что, но бывшее ее достоянием, кроме огромности ея и пушек ея… Без чего она раньше спокойно, вроде, могла обойтись.
А бросились к нему, к Михаилу, не к кому другому – вдруг вспомнив, что он тоже пишет стихи… Хоть, впрочем, раньше это не все приятели одобряли.
– Говорят, кавалергарды все за Дантеса! – сказал кто-то в удивлении.
– Так он же их полку!..
– А кавалергарды – они все бугры! Не так?
– Врут! И не все за Дантеса. И не все бугры!..
– Что они сумасшедшие – кавалергарды?
И впрямь, в те дни даже полки разделились по-своему. Кавалергарды в основном, за Дантеса. Гусары и уланы – за Пушкина. Конный полк – и туда, и сюда.
– Вы мне не ответили… Пушкин – правда, интересно? Стоит читать?..
Михаил временами покидал гостей: «У меня врач!» – Те, если и слышали его, то, разумеется, не знали, кто именно… Какое им дело?
А врач был известный доктор Арендт. Он приходил прямо от Пушкина. – Это уже недолго! – сказал он вечером 28 января… Всего несколько часов. – Он и раньше говорил, что нет никакой надежды.
Лермонтов почему-то спросил про жену Пушкина, как она?
Д-р Арендт улыбнулся застенчивой, стариковской улыбкой:
– Ой, не знаю, что сказать, мой дорогой! Она, по-моему, не понимает – что происходит. – Чуть примолк. – И что произошло – не понимает тоже!
Когда через час-полтора, уже ввечеру, пришел к нему Слава Раевский, единственный, кажется, тогда самый близкий из невоенных друзей – Михаил прочел ему стихи… Те самые. «Смерть поэта».
Слава одобрил горячо…
Они вышли к другим гостям и прочли так же им.
– Ты смотри! Как бы тебе не влепили! – сказал Лафа-Поливанов, доставая с тарелки посреди стола последний кусок пирога. Лафа был известен мудростью и пониманием практической жизни.