– Он намекнул, что мои представления к наградам и даже к золотому оружию ничего не стоят здесь. Начальство тут не ценит храбрость – но ценит послушание. Хотя… пока еще представления не рассмотрены на самом верху.
– Так, может, не так плохо? Он не захочет – государь – вновь отпустить под пули такого поэта!
– Ой-ли!.. Кто вам сказал, что не захочет? Да и зачем я ему здесь?
– Не верю! Вспомните, все же, как он обращался с Пушкиным.
– Да, но я не Пушкин.
– Но и про вас уже давно все поняли. Не надейтесь, что не так! да я это знаю из первых рук! Перовский недавно читал императрице и Бобринской вашего «Демона». Все в восторге. Кстати, я еще «Демона» не читала.
– Это всего лишь государыня! У нее доброе сердце. Но Пушкину не дали уехать в деревню, где он был бы счастлив. И где его супруга вряд ли встретила б Дантеса.
– Она вернулась, слышали?
– Нет. Разве? Пушкина задерживали здесь, чтоб жена его могла танцевать на аничковских балах.
– И все ж… Государь был взбешен, когда его убили.
– Не знаю. Его прежде убедил какой-то сановник, что при его царствовании нужен великий поэт. Может, Жуковский подсказал, он и поверил. А тут поэта убили. Конечно, обидно. Но потом все поняли, что без Пушкина как-то легче – тому же царствованию. Можно даже издать собрание сочинений. Конечно, не полное.
– Вы какой-то злой сегодня!.. Я беспокоюсь за вас!..
– Ничего. Я не каждому такое говорю. А через одного. – Помолчал и добавил…
– Что вас удивляет? Пушкин был трофей, который наши либералисты легкомысленно бросили на Сенатском поле под выстрелами. А коль достался такой трофей – его ж надо использовать!
– А вы?
– А я не хочу быть трофеем!.. Или не умею!
– Пушкин умел по-вашему?
– Сами знаете – что умел!.. Это – не упрек!
Помолчали. Довольно долго, да и что говорить? Она явно была расстроена.
– Можно спросить? А кому посвящена ваша «Молитва»? Я знакома с той счастливицей?
– Хотите – скажу, что вам?..
XI
– «Почему вы пошли в гусары? Не могу понять все пять лет!»
– Что делать! Я и сам не могу понять!
Юность всегда отбрасывает странный отсвет на жизнь. И заставляет бродить в непонятости самих себя.
Он рос и делался юношей среди целой стайки молодых и прекрасных девушек, в которых, почти во всех по очереди, был влюблен. Даже его тетка Анна Столыпина, двоюродная сестра матери, которая, правда, была младше его – удостоилась этой чести. (Она потом станет женой генерала Философова, и тот будет звать его племянником.)
Москва, Средниково… это были этапы его взросления и здесь звучали шаги его взросления. Едва ль не все окружающие девицы демонстрировали живой интерес к нему как поэту, переписывали стихи в тетрадочки, в девичьи дневнички, тщательно хранимые от взгляда, от взрослых, некоторые старались заучивать его стихи или залучить их, его рукой писанные, в свой альбом и дарить их потом подругам в альбомы. («Кто любит более тебя – пусть пишет далее меня…») Но к нему как поклоннику они все до одной относились не всерьез и откровенно подсмеивались. Он взрывался. Барышни в этом возрасте раньше взрослеют и раньше начинают не только жить взрослой жизнью, но и становятся взрослыми. И вообще, женщины безжалостны.
Вот в эту злосчастную для нас, мужчин, а для него, может, втройне злосчастную пору – уж больно был самонадеян и вспыльчив – просто пожар! – Варя Лопухина, сестра его друга Алексиса, и вообще, соседка из ближней семьи Лопухиных, – росла как-то медленней сверстниц и долго в красавицах не числилась. Была скромна и задумчива не по летам. Не увлекалась танцами и не старалась кружить головы и без того вскруженные обилием возможностей. – У нее была родинка над бровью – левой, кажется… Ее поддразнивали подружки: «А у Вари родинка – Варенька уродинка!» – она не обижалась или делала вид. Она была непримечательна – или не слишком примечательна, не то, что другие. В ней скрылась какая-то тайна взросления. Потому что… Летом 1831-го года она вдруг, как в сказке, обернулась красавицей. И это насмешницам пришлось признать и согласиться с ее полной и окончательной победой. Вдруг, повторим, в два месяца лета! Словно Господь долго работал над внешностью этой девушки, ища необходимые или позабытые черты… те, без которых не возникнет гармония души и тела. Но и Михаилу было семнадцать в тот момент, и у него был возраст любви… и он влюбился враз, поняв, как Ромео, что раньше не знал красоты… и отбросив разом всех прежних Розалинд. Но тут надо сказать… было странное обстоятельство. Он стал чувствовать себя мужчиной очень рано, чуть не в двенадцать лет. Он быстро взрослел. В четырнадцать он ощущал уже осознанное желание по отношению к любой из девиц. В кого был влюблен, конечно – а влюблялся он часто. А тут – стоп! Когда Варя перед ним словно возникла снова, он ощутил лишь укол петраркиевой страсти. Лаура, не боле. Что-то отдаленное. Страсть без желания. О ней было в пору писать «Стихи о прекрасной даме».
Но однажды в Средниково под Москвой, летом 32-го, он заглянул к ее брату Алексису, с которым дружил, все члены семьи куда-то подевались, кажется, поехали навещать какую-то тетку, и Варя почему-то была дома одна, – он не помнил, почему. Пригласила его пройти – не думая ни о чем, разумеется, да и он, конечно, не ждал ничего такого – от себя, от нее. Сперва они сидели тихо и степенно, как маленькие, и говорили о стороннем. Потом он придвинулся ближе, еще не предполагая…
И дальше был тот взрыв, тот единственный миг осознания чувства, который, будучи пропущен, уже не возвращается никогда. Он поцеловал ее, и она откликнулась сразу, как не бывает – ни в этом мире, ни в том обществе, в котором они выросли. Откликнулась на зов. И две души потянулись друг к другу и сразу выросли в объеме и опыте. «Наши скоро придут!.. – Нет, нет!..» Это не может кончиться, это не должно так кончиться! Он впредь будет знать всю жизнь, всегда, что таких губ на свете не встречал. Их не было… И вообще… Их просто не бывает! «Нет, милый мой – то жаворонок звонкий… – нет, то только соловей…»
– И я любил? Нет, отрекайся взор,
Я красоты не видел до сих пор…
– Поди узнай! И если он женат,
То мне могила будет брачным ложем!..
Так воздвигся вдруг веронский «балкон Джульетты» в Средниково, потом в Москве, на Малой Молчановке.
И это все длилось бы и длилось и, верно, не распалось никогда. Но тут он должен был уехать в Петербург. В университете Московском случилась «Маловская история».
«У нас пятнадцать профессоров – без Малова» – дразнились студенты. (Или, может, «двенадцать без Малова» – не помню.) Они решили избавиться от профессора Малова. Наверное, он, в самом деле, был плохой профессор. Они сорвали ему лекцию и, кажется, не одну. Лермонтов на курсе обычно держался в стороне, и, того хуже, с вызовом. Со студентом Виссарионом Белинским, к примеру, он и вовсе не кланялся, хотя оба были из одного Чембарского уезда под Пензой, и имели общих знакомых, – и тот считал его надменным барчуком и воображалой. Одному из сокурсников, который спросил, какую книгу он читает, он ответил, с вызовом: «Вас эта книга вряд ли способна заинтересовать!» – Никто ж не мог подозревать, что он уже сделался Лермонтовым, и только смотрится как студент-первокурсник. Но в истории с Маловым Лермонтов присоединился к остальным неожиданно для себя, и вдруг явился одним из самых активных, чуть не заводилой. Малова, в итоге, изгнали (странно, как хорошо кончилось – в николаевскую эпоху такие шутки уже не часто проходили). Но прочие профессора взялись за студентов в отместку и кое-кому резко снизили баллы. Лермонтова оставили в университете на второй год. Белинского исключили вовсе с формулировкой: «По слабости здоровья, и притом, по ограниченности способностей». (Признаться, и Лермонтов учился явно ниже возможностей: ему не нравились преподаватели, иногда он знал больше их, и было много других забот – любовь, стихи.) Михаил решил попытать счастья в университете Петербургском, в уверенности, что ему зачтут предметы, сданные им в Московском.
Кроме того, был один эпизод. Глупость, даже случаем не назовешь! У нее, у Вари, был день рождения или именин, и собралось много молодежи. Он хотел, конечно, чтоб в этот вечер она отчетливо принадлежала ему и, не дай бог, не кокетничала ни с кем. Она так уж страшно не кокетничала. Но веселилась от души. И вокруг нее было много молодых людей, более заметных, чем он (ему казалось). А он сидел в стороне и злился, что она редко о нем вспоминает. Или, скажем прямо, почти не вспомнила. Пустяк, скажете? Пустяк. Но для любящего сердца… А еще прибавьте самолюбие, преувеличенное во стократ. И он все время представляет, как ее в танце касаются или обнимают другие. Затмение души… Но, когда барышне просто хочется танцевать – пиши пропало!
Отбыв в Петербург, он первое время писал ей письма. Она наверняка отвечала. Мы не знаем, к сожалению – ни ее писем, ни его. Они не сохранились. (Муж ей потом велел все сжечь. Она сожгла. – Наверное, из всех недостатков человеческих у нее был один явный: она была послушна. Письма сожгла, а рисунки и стихи отдала тайком их общей подруге и кузине Сашеньке Верещагиной).
Он также писал часто ее старшей сестре Марии – то была девушка сложной судьбы: у нее было что-то с позвоночником, может, небольшой горб, и замужество ей, кажется, не светило. Она жила жизнью близких. Может, и так можно жить.
В осеннем письме Марии в конца августа 32-го года из Петербурга он еще добавил в Postscriptum’е:
«Я очень хотел бы задать вам один вопрос, но перо отказывается его написать. Если угадываете, хорошо, я буду рад, если же нет, то значит, если б я даже задал этот вопрос, вы бы не сумели на него ответить. Этот вопрос такого рода, о котором вы, быть может, даже не догадываетесь…»
Мария ответила быстро: «Поверьте мне, я не потеряла способности угадывать ваши мысли, но что вы хотите, чтоб я вам сказала? Она здорова, по-видимому, довольно весела. Вообще ее жизнь такая однообразная, что даже нечего о ней сказать, сегодня, как вчера. Я думаю, вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но со своей стороны, я бы желала для нее больше разнообразия… что это за жизнь для молодой особы, слоняющейся из одной комнаты в другую?..»
В письме был очевидный упрек: «Как, после стольких усилий и трудов увидеть себя совершенно лишенным надежды воспользоваться их плодами? Если я не ошибаюсь, это решение должно было быть внушено вам Алексеем Столыпиным». Речь шла о выборе им нового жизненного пути. Военной карьеры. Ошибалась. Столыпиным – но не тем.
Но упрек шел ото всех его московских близких, это точно. От Вари в том числе.
В том письме, где он задавал вопрос, какой не решался сформулировать, было еще: «Вот, кстати, стихи, которые сочинил я вчера на берегу моря»…
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
Что ищет он в стране далекой,
Что кинул он в краю родном.
Это приведено как бы между прочим. Он вовсе не представлял себе, что создал одно из лучших стихотворений русской лирики. Но в личном плане здесь первая из попыток объяснить себя Варе. И первая молитва, обращенная к ней, о прощении и о принятии его такого, как есть.
«… я сам не знаю, каким путем пойду – путем порока или глупости. Правда, оба пути приводят к одной и той же цели…
Я счастливее, чем кто-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице. Вас коробит… но, увы! скажи, с кем ты водишься – и я скажу, кто ты!»